Румянцевский сквер
Шрифт:
Его прервал зычный выкрик Афанасия Корнеева:
— Да если б я знал, что ты такая сволочь, я бы тебя с лестницы спустил!
— Корнеев, предупреждаю, — строго сказала судья. — За хулиганство в суде — дополнительная статья!
Калашникова, защищавшая Сашу и Корнеева, выпучив на прокурора бесцветные глаза, толково разбивала, пункт за пунктом, его обвинения. Доказывала, что нельзя судить за убеждения, за «словесность», тем более что трактат Акулинича и интервью Корнеева — «вполне в русле партийной линии, взятой на Двадцатом съезде».
— За убеждения, — заявил
«Но ведь и Саша только и хотел, чтобы все было по закону, — смятенно думала Лариса. — Что же это — у него одни законы, а у этого противного дядьки — другие?..»
Она вслушивалась в речь Колчанова, свидетеля со стороны защиты:
— …и могу сказать, что Акулинич никогда не говорил ничего антисоветского. В трактате у него шла речь об укреплении ленинских норм, о совершенствовании социалистической демократии. Трактат надо было издать здесь, а в том, что копия попала на Запад, Акулинич, безусловно, не виноват…
«Да, да! — мысленно воскликнула Лариса, глядя на замкнутое лицо судьи и скучающие лица пожилых заседателей. — Не виноват он! Вы же видите, никакой он не преступник… он просто идеалист… непрактичный, бесхитростный…»
Суд продолжался и на следующий день, заседание было недолгим. Обвиняемым дали по пять минут для последнего слова. Астахов говорил тихо, употребляя юридические термины, и был прерван, так как превысил время. Корнеев буркнул, что отказывается от последнего слова. Акулинич вскочил и заговорил страстно, сбивчиво, взволнованно:
— Моя вина только в том, что я поверил в Двадцатый съезд… в необратимость его решений… что произвол сталинских судилищ — ушел в прошлое… Социализм с человеческим лицом — как было бы прекрасно, если бы и мы, вместо того чтобы посылать танки…
Был объявлен перерыв, суд удалился на совещание. Саша из-за барьера уставил на Ларису долгий, долгий взгляд, в его тускло-синих, нездешних глазах были и печаль, и надежда. Лариса улыбалась ему, мысленно слала слова любви. И он улыбался — понимал без слов.
Но она уже знала, знала — будет долгая разлука. Невысказанный, задушенный плач сотрясал ее. Словно сквозь страшный сон услышала она после перерыва объявляемый приговор — пять лет… в колонии строгого режима…
Накануне отправки Саше разрешили десятиминутное свидание. В пустой комнате, где были только стол и два стула, Саша и Лариса бросились друг к другу, замерли в тесном объятии. Конвоир отвернулся к зарешеченному окну и закурил.
Лариса платочком вытерла Саше заплаканные глаза. Она видела: он невероятно удручен, говорить не может.
— Сашенька, ты все получил, что я передала? Шапку, зимнее пальто, ботинки?
Он кивнул, глядя на нее глазами побитой собаки.
— Анка велела тебя поцеловать. Она любит тебя.
— А ты… — Наконец он смог заговорить. — Ларчик, у тебя на работе все в порядке?
— Да, да.
Как раз порядка-то и не было. Позавчера в «Вечерке» появилась информация «Из зала суда» — сообщалось об осуждении троих отщепенцев — Астахова, Корнеева, Акулинича. Ларису вызвал замредактора, выразил сожаление — «вы сами понимаете… из горкома сделали запрос… лучше по собственному желанию…». Но Саше она об этом не сказала.
— Ты не беспокойся за нас. Мы будем тебя ждать.
— Ларочка, прости, прости меня, — заговорил он быстро. — Ошибся, ужасно ошибся, поверил… был идиотом… прости, что испортил тебе жизнь…
— Сашенька, успокойся, милый. Переписка теперь разрешена, я узнавала… Как приедешь на место, сразу напиши. Буду посылать продуктовые посылки. Ты такой худой…
— Хотели в Болгарию, к морю… Анке нужно солнце… А я все испортил… прости, прости…
— Перестань, Саша, не трави душу.
Конвоир сказал:
— Время. Заканчивайте.
— Разрешите еще минутку! — взмолилась Лариса. — Пожалуйста!
Конвоир молча отвернулся.
— Вот, возьми. — Она сунула Саше в карман пиджака пакетик с деньгами. — Как у тебя нога? Болит?
— Совершенно не болит.
— Умоляю, будь осторожен. Избегай простуды. Слышишь? Помни, что легкие у тебя слабые.
— Я тебя люблю.
— Я тебя люблю, — отозвалась Лариса, как эхо.
И, только приехав домой, дала себе волю — выплакалась навзрыд.
37
Первое письмо, да не письмо, а торопливая записка пришла из Кирова. «…Узнал ту самую пересылку, жутко грязную, на которую когда-то привезли нас с бабушкой…» Как странно — Киров! Жизнь как будто медленно кружилась вокруг этого города между Европой и Азией.
Потом письма стали приходить из Мордовии, из Дубровлага. Саша писал, что все хорошо — в бараке тепло, питание сносное, работа нетрудная, на мебельной фабрике, «делаем скамейки, табуретки». Лариса понимала, что «все хорошо» — это чтобы она не беспокоилась. Но она и на самом деле чувствовала своим особым чутьем, что Саша приспособился к лагерному быту и, главное, что его не бросили на мороз, на лесоповал, чего она боялась больше всего.
Она отправляла Саше посылки с продуктами, с книгами и тетрадями. Он заказывал книги по математике и философии, а художественные Лариса посылала по своему усмотрению. Однажды в его письме проскользнула фраза, что он занят трактатом о гармонии в природе и обществе. Это насторожило Ларису: опять трактат! Она написала, чтобы он занимался только математикой — и «никаких трактатов!».
Жилось ей трудно. В торфяной многотиражке не побоялись снова взять ее на работу — секретарем редакции. Зарплата была, как говорилось в анекдоте, «хорошая, но маленькая». Но взаимопомощь, налаженная новыми ее знакомцами-диссидентами, помогала: дважды приходил Юра Недошивин, принес 150, а потом 200 рублей. Когда Юру все-таки схватили и судили, появилась миловидная девица в берете, надвинутом на брови, — тоже принесла толику денег.