Руна
Шрифт:
По идеи, он должен с момента стирания памяти забыть всё. Но в действительности всё не так. Есть что-то глубже…
Пизда! О жизни наслажденье,
Пизда — вместилище утех!
Пизда — небес благословенье!
Пизде и кланяться не грех.
У женщин всех пизда — игрушка,
Мягка, просторна — хоть куда,
И, как мышиная ловушка,
Для нас открытая всегда.
Я одергиваюсь, оглядываясь
Вокруг меня деревня. Рубленные дома с зеленными палисадниками, с покосившимися заборчиками. Окна в кружевных окладах, горшки на завалинках. А на самой улице, столбы в земляной пыли вбитые, похожи на виселицы. На них торчат крюки, и по малодушию становится страшновато от его воспоминаний. На самом деле это детские качели, на одного. На скамьях у ворот пастила сушится. На солнце вялится. Судя по цвету яблочная, а рядом ягодная. Тут же у другого дома, погребальная колода стоит. И я вздрагиваю от ее вида. Суровые люди в этих краях живут. Хоронят мертвецов в гробах, вытесанных из целого дерева. Песенный гул весел, но голоса угрюмы, низкие, шероховатые. Я делаю опасливые шаги по улице на звучание песни и упираюсь за углом в широченный тупик. Замираю, от увиденного зрелища.
В конце длинного, размашистого и просторного двора установлено маховое колесо, вокруг которого вышагивает слепая лошадь. С колеса сведена на поставленную недалеко деревянную стойку струна, которая захватывает и вертит желобчатые, быстрые в поворотах шкивы. По шкивной бородке ходит колесная снасть и вертит железный крюк, вбитый в саму шкиву. А кругом прядильщики. Мужики обмотанные сырцовой пенькой плотно по всему телу от низа живота до самой шеи. Они то и цепляются к крюку. А те, что не ходят песни поют. Припускают с груди прядку пенькового локона и перехватив руками начинают отпускать и пятиться. И тут же начинает закручиваться веревка.
И крутиться быстро, торопливо, так что нельзя отвлекаться. У всех мужиков стеганные рукавицы или голицы, иначе обожжет быстрая грудь или руки. Я столько тросов, вантов и корабельных канатов никогда не видела. А все начинается с простой бечевки. Только теперь я замечаю, таких колес несколько и вокруг них эти молодцы пятятся спинами, следят за всем. И нет на этой улице больше ничего. Пахнет пенькой, потным, мужским духом, лошадьми, сеном. Горячий ветер, брезгуя, слизывает лениво с их тел запахи и никуда не уносит в тупике. Кружит, смешивает, путает все.
Ко мне поворачивается один. Мужик крупный, крепкой слаженности.
— Подсоби хлопец, — просит он (меня) Василия.
Веревок так много, словно лабиринт, ведь другие тоже к крюкам вбитые, на своих нитях раскручиваются и скручиваются. Сразу и не разберешься, хотя и видишь, что к каждой привязано по живому человеку, а концы других повисли на крючках виселиц. Людей, нитей по бокам и над головами столько навешено, что глаза разбегаются.
Он берется помогать, хватает веревку и пятиться назад. Сбоку какой-то лиходей, на выкрике «Да, что ж ты поперек его в рот тащишь! Разъебай с приебом!». И верно беда, понесся какой-то дурак поперек прядильни и за ним путаясь, потянулся весь веревочный стан. Запричитали в мат мужики, заохали, а лошадки махи вертят. И все пространство от прядильных колес до саней снуется и сучиться и закручивается.
Баба, что дурака спугнула, заголосила в голос, заорала не по-людски: «Убийца! Убил Ваню». Я вижу, как в моих руках (Василия) веревка к мужику задушенному ведет. Прошло несколько секунд, а все так быстро случилось. Оборвались маты, крики, больше никто не пел, не ругался. Толпа морем заволновалась, загудела. «Ох, Степан, что ж ты натворил-то!» обращаются они ко мне.
Мужика не откачать,
Мы снова в комнате допросов и проведения следственных мероприятий. Хлопаю глазами и смотрю на Василия. Такого в моей практике за десять лет ни разу не было. Я даже не понимаю, что увидела. Воспоминание, его прошлую жизнь? Что? Не может это быть моей фантазией.
— Как твое имя? — спрашиваю сходу, зная, что мой прыжок в его разуме не проходит незамеченным. Воспринимается, как головокружение или солнечный удар.
— Степан, — отвечает тот, пока плохо соображая.
— Ты уверен?
Он передумывает и отрицательно качает головой.
— Нет.
Я смотрю на него теперь иначе. Мне кажется, врет. Кошусь по датчикам, что идут к полиграфу.
— Кто тот человек?
Он молчит, окончательно приходит в себя, глубоко вдыхает.
— Знаешь, хорошо быть самим собой. Свободно это. Думаю, вы тут все, как собаки на привязи. Острог, он и есть острог.
Я молчу, ничего не понимаю. Выходит ему стерли память, так сильно, что он не помнит себя прежнего, но помнит прошлого. Или он с ума сошел? Его воспоминание яркое, красочное, настоящее. Я уверена, оно реальное. Я не знаю, что думать, в груди ноет тревожно, не по себе как-то. Особенно от того молодого мужчины, что смотрел недалеко от тупика. Смотрел он на Василия/Степана. Въедливо, пристально, словно знал, кто он. У самой впечатление осталось, что я его знаю. Вспомнить никак не могу.
Вторым ко мне привели Тимура. Его я помнила лучше. Лицо у него треугольное, глаза большие, улыбка, как у звезды, только хищная. В то, что он волк верится легко. Брюнет даже без памяти выглядит опасным и непредсказуемым.
— Начинай, — разрешил он, словно хозяин он, а не мы.
Я и начала. И снова воспоминания за темно карей радужкой глаз: после обнуления пусто, а потом…
Поле пространное, на возвышении у реки, причудливой своими изгибами и поворотами, по берегам раскинулась большая деревня. На пригорке, будто кто линию прочертил, собралась одна сторона деревни на другую. Снег уже лег, мягкой пушниной на землю и не тает. А мужики полуобнаженные, разгоряченные, лихие. Все грудины широкие, крепкие цветные и серые, белые, желтые и синеватые. Шеи и морды, сквозь бороды красные, словно кипятком вываренные. Глаза злые, к бою готовые. Изо рта пар у всех валит. На ногах у кого что: лапти, сапоги, валенки. Постегивали сибирки, рубахи с кафтанами побросали. Рожи у всех докучливо обиженные, надоело двум берегам ютиться бок о бок, нужду делить, ссоры накопились. Словно домашних дрязг им мало, хотелось богатырям плечи порасправить, кулачищами поиграть.
Я смотрю в сторону и вижу рядом с собой того же незнакомца, что и на Василия смотрящего в прошлом воспоминании. Рассматриваю его дюже. Он высокий, не худой. Тело крепкое, мускулистое. Он глубоко дышит. Сам загорелый, с лета бронзовый загар на коже остался. А борода черная, хотя и коротко остриженная. Глаза яростью налитые, безумием предстоящей битвы. На лице суровая решительность и твердость.
Кто же ты?
Мелкие пацаны, так и вьются у мужицких ног, сквозь ляхи, локтями дорогу прокладывают. Пискляво подначивают.