Рус Марья(Повесть)
Шрифт:
Тянутся томительные дни ожидания. Марья Ивановна прислушивается к каждому звуку: не идут ли партизаны ей на выручку. Но ничего, кроме ненавистных вражеских голосов. Чуют, мерзавцы, что она тут, в поселке, уйти ей некуда, а где — никак не поймут. По ночам патрульные перекликаются совсем рядом; нелегко улучить момент тому, кто по поручению Новоселова должен прийти к ней.
Двое суток никого не было. Все съедено и выпито. Жажда мучает нестерпимо. Хоть бы росинка была какая, чтобы во рту помочить.
И вот выдалась удачная ночь — понанесли ей всякой всячины. Попробовала яблоко, а ведь оно с огорода той самой бабы, что на пасху отчитала Марью Ивановну: дескать, куличи печем, а Родину не продаем, — ни у кого больше таких в поселке нет. Ощупала посуду с квасом, — а ведь кувшин-то бабки Санфировой.
И беда б в полбеды, если бы не головные боли. Начались они уже в самом начале сидения в цистерне. Недоедание, что ли, тому виной или нервное перенапряжение, а скорее всего, запах керосина. Так ломит в висках, нет никакого спасу, а кричать нельзя. И задышка берет, и никакая еда в рот не лезет. На пятые сутки она еще могла стоять на ногах, а потом легла, завернулась в тулуп с головой и уже не вставала. Иной раз очнется и не поймет: без сознания была или просто спала. Заслышав выстрелы, с надеждой подымала голову: не наши ли? И всякий раз ей тревожно: ведь придется партизанам из-за нее своей жизнью рисковать. «А что, если при этом кого-то из них убьют! — ужасается разведчица, — Тогда лучше пусть меня не спасают!.. Так я не хочу, лучше тут пропаду».
Партизаны пришли за ней лишь на девятые сутки. Была глубокая ночь.
— Самониха, ты жива?
Слышит знакомые, родные голоса близких людей, и нет у нее сил им ответить.
— Молчит. Не скончалась ли? — Кажется, Новоселов сказал.
Марья Ивановна заворочалась, превозмогая свинцовую тяжесть в голове и собирая последние силы, — хоть бы постучать, известить партизан, что она их слышит.
— Живая, живая! — Снаружи раздался возбужденный шепот. Два или три человека одновременно стали взбираться наверх. Вспыхнул фонарик, и послышалось знакомое почепцовское:
— А ну, давай на-гора!.. Марья Ивановна, да ты что, или сама не встанешь?.. Тогда я сейчас!..
Но не тут-то было, никак не пролезет Вася в горловину — толстоват.
Попробовал Новоселов; казалось бы, тощ и не особенно широк, но и ему отверстие маловато. Приходится спускать в цистерну одну из партизанок. Она помогла подняться Марье Ивановне и обвязала ее веревкой поперек. Сверху потянули. Как ни старались быть осторожными, но, оказывается, выбраться из цистерны куда труднее, чем забраться в нее. На этот раз пострадали плечи разведчицы, чего она в радости и не заметила. Слезы у нее из глаз текут, все лицо заливают, рыдания подступают к горлу — до того ослабла, просто перед людьми стыдно.
— Ничего, ничего!.. Елка-то, она ведь зелена, а покров-то, чай, опосля лета!..
От чистого воздуха опьянела. Сперва оказалась на руках Почепцова, потом еще у кого-то, внизу.
— Легкая, как перышко!
Вот оно что, сам Беспрозванный за ней пришел!
— Марья, дорогая!.. — склоняется к разведчице взволнованный Крибуляк. — Не думал, что ты живая!..
— Цела, невредима! — басит Дмитрий Дмитрич. — И в огне не горит, и в воде не тонет! На, принимай свою болшевичку!..
Бережность, с какою принял ее Андрей Иваныч, и нежность его поцелуев еще больше будоражат и без того взволнованную Самонину. Слезы текут и текут помимо воли, и нет у нее сил сказать словацкому капитану хоть слово, опросить, что же с ним произошло под Шумихой…
Отравление, видимо, было серьезным, а возможно, и тиф пристал: Марья Ивановна еще недели две-три провела как в тумане, никого не узнавая вокруг.
16
Известно, горе одно не ходит. Чужое оказалось еще тяжелей своего. Изболелась душой, извелась, глядючи на страдания Андрея Иваныча. Сумный, одинокий в своем несчастье и словно окаменевший, он подолгу сидит в землянке у постели выздоравливающей разведчицы. То вынет из кармана записку, подобранную на железнодорожном полотне, и в который раз ее перечтет, то фотографии жены и дочек. Смотрит на них, смотрит, и вдруг плечи его судорожно задрожат.
— Еленка!.. Мои деточки!.. Ох, сэрдцу больно!..
Тогда и Самониной ничто не мило на свете.
Кто-то
Обнять бы его, утешить!
Рассказывают, как на другой же день после боя под. Шумихой рвался он из отряда: дескать, может, немцы еще не заметили моей измены, и я, пока не поздно, вернусь, — там я для вас полезней, и семья моя не пострадает. Еле убедили его, что немцам все известно и, если он вернется, его убьют. В отчаянии хватался за голову. И вновь донимал Беспрозванного:
— А Марья как? Надо ее спасать! Отпустите меня… Может, вы боитесь, что я убегу, — пошлите со мной партизан. Хороший человек из-за меня пропадает!..
Участвовал в каждой попытке партизан пробиться в Ясный Клин, к ней на выручку.
А ведь никакого бы горя им, если бы не одна сволочь, некий Ковалко, гестаповский агент, подосланный в партизанский отряд. Еще ранней осенью подобрали его на лесной дороге, избитого и опухшего с голодухи. Всем отрядом его выхаживали, еду ему несли — от себя отрывали, от своих детей. Радовались его первой улыбке, первому румянцу на щеках, а когда поднялся на ноги, не пожалели для него теплой одежды, присланной с Большой земли, и вручили ему, стервецу, новенький ППШ, мечту каждого партизана. Подарили ему гармонь, потому что, к общему удовольствию, оказался, подлец, неплохим гармонистом. По вечерам веселил парней и девок. А Покацура тогда еще прислушался к его игре. «Ты, хлопец, чи сумской?» — «Нет, я курский…» — «А ну, ще сыграй!» Тот сыграл. «Курский, говоришь?» — «Курский…» — «А ну, ще!..» — «Орловский я…» — «Так бы и говорил… Гарно играешь!» Тут-то и насторожиться бы, но все только посмеялись. В ту пору население везло в отряд хлеб и мясо — шла закладка новых продовольственных баз. Место для них выбирали в непроходимых чащобах, над каждым тайником для маскировки посадили кусты и деревья, только предатель и смог бы их указать врагу. Ковалко исчез за сутки до налета на Шумихинский перегон. Думали, убит или ранен. Почти всем отрядом целую ночь проискали его в лесу, как хорошего человека. Что напрасно искали, поняли только на другой день, когда обнаружили на выходе из Клинцовской Дачи брошенные им одежду и автомат. А партизаны были уже на исходных позициях, ждали сигнала к боевой операции — по всей бригаде до пятисот человек. У каждого отряда свой участок дороги и своя группа прикрытия.
Группам Спирина и Беспрозванного достался участок с большим мостом. Крибуляк и его друзья оказались точными: ровно в восемнадцать ноль-ноль взлетели в воздух дзоты с немецкими охранниками. Партизаны-подрывники поползли к темнеющим железобетонным фермам моста и к железнодорожной линии, — пошли в ход гранаты и взрывчатка. Рельсы рвали на стыках толовыми шашками. Справились вовремя, однако у моста замешкались: немцы организовали сопротивление, пришлось очищать подходы. Два часа провозились, пока не рухнула под взрывами громада моста.
А группы прикрытия уже давно вели неравный бой с карателями. Отрядом задача выполнена.
Всего в ту ночь партизанами было выведено из строя девять километров железнодорожной линии, взорвано два моста и одиннадцать дзотов. Боеприпасы кончились, командиры приказывают отходить к лесу, в урочище Берлажон.
Неожиданно и со стороны кордона послышалась ураганная стрельба. Засада! Партизаны оказались на открытом месте, беззащитные. Каратели наседают, строчат из автоматов, светят ракетами, вот они уже переваливают железнодорожную насыпь, отрезают единственный оставшийся путь отхода через лог. Неприятельский пулеметный расчет перебегает низину, сейчас займет выгодную высотку и — все, капут партизанам. Вражеские пулеметчики действуют проворно, при свете ракет, на виду у всех. Обидно, что их ничем не достанешь. Установили пулемет, и… струя свинца хлестнула по наступающим гитлеровцам! Громовым «ура» партизаны приветствовали неожиданную помощь. В рядах карателей паника — одни бросились за насыпь, другие, окошенные, остались лежать. Под прикрытием пулемета партизаны устремились к лесному урочищу, где им на подмогу пришли другие отряды.