Русология
Шрифт:
– Ел кашу с вербой, пап?
– Мы с тобой её сварим.
– Да?
– он копал вилкой в пшёнке.
– Нет, лучше клад искать! Лучше сбегаем, куда стрелки те, что просыпались с потолка из праха? Что, они просто? Нет, пап, непросто! Это ведь стрелки!
Стрелки действительно не могли быть 'просто'. Надо представить их не возвестием отдалённого в неком векторе, но в контексте того, что вблизи - по соседству - нечто мне нужное. Для чего? Для дел в Квасовке? Для души? Может, к прибыли? Для здоровья? Вдруг там есть снадобье, что излечит недуг мой? Или Магнатик, с помощью коего отвоюю сад у Закваскина? Вдруг действительно выход рядом, выход в развалинах под землёю и снегом?.. Но я был скептик, чтобы там рыть, не ёрничая хоть малость, да и вообще рыть в векторе
Час спустя я отшвыривал снег от хлева; только не клад искал. Росталь, будь скоротечная, через кладку зальёт нутрь: хлев ведь из камня, камень на глине. Я не бывал здесь в дни половодья за невозможностью одолеть грязь, но, примчав сушью пыльных окрестностей, и в сенях, и в хлеву обнаруживал воду, а под ней наледь, так что мостки клал; и лишь июнь, нагнетавший зной, вырывал из льдов инструменты, тряпки, дрова, сор, ящики. В этот год мне содействовал вал Магнатика, навороченный подле хлева. Вал отведёт ручьи. Я, его сформовав, как надо, - вверх склона клином, - рыл в снежных массах длинные норы, чтобы сын лазал.
– Будьте, - послышалось.
Заговеев, в ушанке и в телогрейке и в грубых валенках, ждал, в руке папироса, кою он, чтоб со мной поздороваться, сунул в рот себе.
– Живы? Здравствуйте. Поглядеть пришёл. Завтра Вербное. Там и Пасха.
– Завтра уедем.
– А-а...
Ветер дул в него и срывал с плеча пух; он с утра кормил кур, видать.
– Скоро, значит, Христос воскрес? Правда - нет, а вот так не скажу: не верую. Завтра бабки придут с Мансарово, чтоб во Флавск везти к службе. Тут как закон у нас, что я с пенсии их вожу в Рождество и на Вербное, с ими в школе учился... Ты уезжаешь вот...
– затянулся он дымом.
– Вся жизнь, Михайлович... Рассказал ты про масти, больно мне тронуло, что я это не знаю. Сивожелезая?.. Не про масти я... Вёз я вас и надумал: старый я, хворый: падаю и лежу, как мёртв. И что я теперь мыслю? Мало учился, пил, гневал Марью. Всё от поллитры... Пусто ведь сзади-то! Не исправишь...
– Он заморгал дымя.
– Ты уважь меня, масть спиши... И, как ты на ногах, помог бы? Мне бы от общества. Бог заметит ли? А ты общество. Ты свидетельствуй. Дело важное.
Я списал ему масти, и мы пошли к нему. Дом Закваскина под просевшим коньком, запущенный, посвежел: дверь крашена, бел фасад и хлам прибран; гладь крыльца мыта. Сам он тёр окна белою тряпкой. Хмурые брови из-под папахи нас проводили.
– Пёс-то готовится.
– Заговеев свернул к себе.
– Ждёт сынка с Москвы...
На дворе с горкой погреба, тополем и копной к плетню да с неровной поленницей по границе площадки, топтанной живностью, было светлое (мрамор) крыльцо в лучах. Мы приблизились. Он, твердя: 'Глядай!' - по доске стал толкать крыльцо в розвальни, отказавшись от помощи. После влез к вожжам согнутый, чтобы выкрикнуть, усадив меня с сыном:
– Ходь, ты мой каряй!
– После, мотнув вожжой, в скрип полозьев промолвил: - Редикулит напал. Дак к теплу полегчается...
Со двора взяли вниз, в разлог, и оттуда к Тенявино, где он, верно, продаст крыльцо.
Я заметил: - Меня зачем?
Он мотнул вожжой.
– Ты погодь... Нет и нет весны!
– он добавил поёрзав.
– Вымыться думал ведь, перед Верб-ным-то...
– Я полью.
– Слава Господи!
Вновь Тенявино, нежилой край... мёртвые избы; с плоских крыш капает, а крутые - те высохли, хотя ветер холодный... Всюду прогалины... Бесприютная кошка злилась на пса, прибежавшего от жилых сытых мест... В пойме речка блистала в ложе из снега в зарослях тальника...
– По обычаю, раньше к Вербному все уже были здесь, ну, дачники, - он рассказывал.
– А счас нет. Старики в городах с детьми. Поуехали! С Горбачёва решили, что оживёт село, потому как он мелочь дал, что трудись на усадьбе. Хоть денег мало, да ведь хватало, коли подворье. А сто рублей тогда - сто лопат, во! Счас с наших пенсий - четверть лопаты... Что не дозволили?
– повернулся он.
– Торговать с дворов, чтобы с низу шло, как положено...
– Нас тряхнуло на рытвине, он поморщился.
– Ох, идрит... Счас
– Мы под лай собак плыли к центру Тенявино по льду наста; мерин взял к церкви.
– Я и Закваскин в ящик сыграем - Квасовка сгинет. Сын не поселится, - вёл старик.
– Мой сын в Флавске, где их завод. Чуть платят, но грош идёт; и стаж. А тут голь одна. Не прожить в селе; гибло. Там, где пахали, нынче облоги; овощ с Евр'oпей. Лохна вся высохнет, - вдруг изрек он.
– Лягу на кладбище, а потом Лохна будет овраг, сосед.
– Я спускался к ней, ты не прав.
– Михайлович! Дак снег'a сочат! Сколь их в Квасовке, и в Мансарово, и в Щепотьево, где чудит Серафимка, этот наш столпник... Снег сочит! И вот кажется, что подъём в ей. В мае прикидывай, май сухой... Лохна сохнет...
– И он мотнул вожжу. Мерин дёрганным шагом двинул к руинам, что на пригорке, чуть в стороне от изб. К нам приблизилась старая, с сумкой, женщина в пальтеце и в платке.
– Я с кладбища, от своих иду. К Марье тоже сходила. Мы с ней подруги сорок лет были... Марья-то - близ Закваскина-деда, ну, того Федьки... Чтой-то там чищено!
– Извиняй, я потом с тобой... догоню...
– оборвал он, сказав: - Надёна... С ей мы со школы... Др'yжка первейшая моей Марье. В Флавске у дочери... Счас уйдёт пусть. Мне лишь тебя, сосед...
– И он вылез из розвальней.
– Сделай милость, держи-ка.
Мы опустили груз и, проваливаясь, с отдышкою, волоклись с крыльцом до церковного входа, подле которого я присел без сил. Заговеев же, вскинув голову и взглянув туда, где креста, как и купола, не было, а был остов под купол, перекрестился и попросил вновь:
– Ну-ка, Михайлович!
Мы приткнули крыльцо к развалинам, то есть к бывшему храму.
– Камень не склеить, - молвил я.
А он тёр свою чёлку скомканной шапкой.
– Грех я снял. Вёз тебя вчера с поля, тут и пришло: смерть рядом. Я, школу бросив, хвастался, что все учатся, а я взрослый. Этот Закваскин и впрямь помог, он тогда был в бухгалтерах. Я тебе, он мне, лошадь дам, чтоб свёз гречку во Флавск, в райком; восемнадцать мешков для их, а мешок ты во двор ко мне, чтоб не видели, для политики нужно; мамке килу твоей... После вновь опять: н'a-ка лошадь, и чтоб не видели, потому как политика, ехай к церкви и оторви крыльцо, часть себе и часть мне. Я малой и дурной был; мне тогда что от ей и от клуба - всё одинаково. Даже хвастался, что крыльцо достал как в Москве в Кремле. Мать рогожей всё покрывала...
– Он шапкой вытер пот и обмёл крыльцо.
– По нему взойдёт теперь Пантелей. Потому как - Пантелеймона храм. Был святой такой... Я, сосед, значит, храм ломал? Грех, раз пьянь да ЧеКа не тронули, а я смог. От того мамкин век мал... А и супруга... Я ей кольцо дарил; не надел потом, как обмыли...
– И он моргнул слезой.
– С Рождества томлюсь, нету продыху... И в стране нестрой. Что я жил и работал, коли рассыпалось? Ходит гопник Серёня, грабит... Смута, Михайлович! Нет весны никак...
– Он влез в розвальни.
– Счас с тобою во Флавск мы, чтобы Надёну свезть. Ну, и выпить...
– Нет, - возразил я.
Сын прыгнул с розвальней мне в объятия.
– Дак зайдёшь полить?
– донеслось мне вслед.
Мы вдвоём брели в Квасовку, и я думал о многом, в паузах отвечая шедшему мальчику. Например, что, бежав до корней припасть, я впал в беды. И что я занят собою больше, чем своим сыном, пусть он и главное, для чего я приехал, словно бы в одури, в эту Квасовку. И, что странное, я недужен, беден и в возрасте, между тем чаю многого: жить в Москве, а не где-нибудь, не болеть, иметь деньги. Плюс быть в лингвистике. Но ещё учить сына, и в МГУ причём; и жене помочь, и усадьбой сесть в Квасовке, и спасти диабетика-брата. Также, при всём при том, я хочу слыть порядочным, некорыстным, честным, скромным, достойным.