Русская красавица. Анатомия текста
Шрифт:
Сэмом звали близкого приятеля Бореньки и моего соседа по коммуналке. Собственно, из-за Сэма мы с Боренькой и познакомились. Это был очень приятный холеный бизнесмен с мягким выговором и внимательными, печальными глазами. Его постигла судьба большинства сверстников Бореньки, увлекавшихся музыкой. Когда-то Сэм был первоклассным звукорежиссером и аранжировщиком. Единственный из компашки он имел специальное музыкальное образование и был ужасно почитаем всей неформальной тусовкой. Таланта у Сэма было хоть отбавляй. Не хватало – техники. Поговорка: «Лучшее – враг хорошего» ярко проиллюстрировала свое действие на нашем Сэме. Он отказывался что-либо делать, пока не соберет нормальную аппаратуру. Ради этой аппаратуры ударился в бизнес, ради нее же закрутил серьезные дела…
– Ну, я пошла! – заметив, что я уже немного поостыла, и не смотрю на Бореньку жадным взглядом, Танчик сочла свою вредительскую миссию выполненной и решила таки удалиться. Тратить слишком много времени на переделывание старшего брата Танчик, в общем-то, не собиралась, ведь где-то неподалеку ее ждал парк с караоке или еще какие-нибудь непонятные нам развлечения.
Дверь захлопывается. Кроссовки Танчика ухают по подъездным ступенькам, играя прощальный марш…
Мы одни. Замираем, как всегда, в первой растерянности. Внешне – все цивильно: хозяйка пришла проверить, как проистекает житие не слишком надежного квартиросъемщика. Все цело ли? Ничего не распродано? Соседи не жалуются? Внутри – сумасшедший шквал чувств. Обрывки «нельзя» и «нельзя без этого», крики «важно» и тревожная сирена потери самоуправляемости.
Я всегда пропускаю тот момент, когда мы оказываемся в постели. Взгляды встречаются, что-то вспыхивает, окружающий мир плывет и теряет значимость, оставаясь вне зоны нашего восприятия… А потом уже сразу, без перехода валимся на раздолбанный чужими задницами старенький диван с хищными пружинами.
/Влажный блеск наших глаз,/Все соседи просто ненавидят нас/ А нам на них наплевать/ Ведь у тебя есть я,/А у меня диван-кровать./ Долой одежду, долой препятствия! Слиться, соединиться, просочиться друг в друга всеми способами. /Лавина платья, штанов свинец,/ Душат только тех, кто не рискует дышать./ А нам так легко, мы наконец,/ Сбросили все то, что нам могло мешать…/ – крутится в голове с бесстыдной ясностью.
Мы уже не люди, мы – одно невесомое нечто, становящееся все объемней и значимее с каждым толчком взаимного проникновения. А потом – волнами-всхлипами, такое сладкое и такое нежданное – восхитительное содрогание по всему телу, уносящее в забытье и спокойствие. Вместе, ни на миг не разжимая сцепленных рук, дышим общим дыханием и постепенно возвращаемся в комнату.
Вот оно – то, чего ни с кем у меня до Бореньки не было, и ни с кем, вероятно, никогда не будет. То, чего вообще не бывает между людьми – полное единение. С момента, как встретила это, хожу обалдевшая, потерянная и /разделяю все случаи жизни/ на – что были до и после тебя/.
Вся моя техничность, вся многоопытность, все знания, как будет лучше, и как сподручнее – ни к чему между нами с Боренькой. Каждый раз – по наитию. Каждый раз – как впервые. Вовсе не в поисках удовольствия, а просто от невозможности сейчас же, сию же секунду не прижаться
– Мистический магнетизм, – сказал когда-то Боренька. – Возвышенный, и вместе с тем какой-то физиологический. Я все время хочу тебя чувствовать. Ты лучишься притягательностью. Как грациозная изгибистая кошка, которую все время хочется держать на руках.
В другой ситуации, я в ответ на эту «кошку» обязательно рассмеялась бы. А может даже, шутя, обиделась, усмотрев в сравнении с животным что-то унизительное для женско-мужского равноправия. Но говорил Боренька искренне. Совершенно не для комплимента, а, скорее, из самоанализа. И это сразу же покоряло. И все-все-все, даже банальности, или откровенные грубости, делало приятными и запоминаемыми.
– Это, наверное, потому что мы друг другу созданные, – отвечала я тогда, cгоряча уверовав вдруг и в легенду о половинках, и во все прочие хорошести…
А со стороны – если бы вдруг кому-то пришло в голову наблюдать – нас, наверно, сочли бы безнадежными и озабоченными. Приступы взаимного притяжения стреляют наповал, без предупреждения и в самые неподходящие моменты.
То в лифте, когда одного взгляда друг на друга достаточно, чтоб в четыре руки впиться в кнопку «стоп» и броситься друг в друга, будто впервые встретились. А соседям ведь этого не объяснишь, и они давай лифт вызывать. А мы заняты – послушно едем куда вызвали, и лишь в последний момент соображаем, где находимся и успеваем снова на «стоп» нажать. А потом засылаем лифт куда подальше, уже не останавливаясь, и жалея где-то в дальней точке сознания, что не живем в стоэтажном небоскребище и совершенно не соображая, что вообще в нескольких этажах отсюда ждет нас изолированная и вполне подходящая для уединения комната…
То на Борькин День рождения, на балконе, когда в комнате, отделенная от нас плотными шторами, смотрит какое-то видео одна толпа гостей, а внизу, под подъездом, весело курит другая. И та, нижняя, кричит нам что-то, разумеется, о чем-то спрашивает. А я, вцепившись в перила, свешиваю голову вниз, невероятным усилием воли вникаю в смысл их реплик, отвечаю что-то, как ни в чем не бывало, а Боренька сзади стоит, покачиваясь, но изгибается так, что снизу его не видно. А все потом думают что у меня всегда, от природы такая блаженно-глупая физиономия и яркий румянец на лице…
– Фу-ух, ты делаешь из меня сумасшедшего, – выдыхает Борька, поднимается, явно нехотя, и принимается собирать разбросанную по полу одежду. – У! Новый носовой платок? Сколько ж их у тебя?
Атрибуты моего белья неизменно кажутся ему слишком маленькими для человеческих, и иначе, как носовыми платками, мои трусики Боренькой не величаются.
– Да ну тебя! – я вспоминаю, зачем приехала и пытаюсь вернуть состояние. Не тут-то было! Еще одна отличительная Боренькина особенность – умение наполнять меня радостью. Уж не знаю, может, витамины какие в его жидкости содержатся, но едва соприкоснувшись с ним (нет, ну не едва, а вполне основательно), теряешь всякое умение обижаться или расстраиваться. Чувствуешь себя счастливой, и потому совершенно не падкой на обидные мелочи, если, конечно, они не исходят от самого Бореньки.
– Я столько всего тебе рассказать хотела, нажаловаться, а ты взял, все испортил, – противореча собственным словам, сияю я.
– Не поверишь, у меня те же мансы. – Боренька грустно разводит руками, – Народ опять бунтует. Записываться здесь не хотят. Одному – живые барабаны подавай, компьютерные, дескать, все портят. Ну, где я их возьму? Сэм считает, что это лишнее, а сам я такую покупку не потяну, и выпросить, вроде, не у кого… Другому – пристрели саксофониста. Я бы пристрелил, если б он не был Сэмкиным племянником… Впору в петлю лезть, а тут появляешься ты, и все вокруг резко мельчает. И даже стыдно как-то: такой проект гибнет, а мне совершенно пофиг… Все зло не от женщин, а от одной женщины. Причем каждому – от своей. Мне – от тебя. Впрочем, и добро тоже оттуда. Охренеть можно!