Русская красавица. Анатомия текста
Шрифт:
– /Ты мое нежное чудо/ Сказал сегодня он ей./Твое – согласилось чудо./Обоим стало теплей/ – задумчиво процитировала меня Анна. – У вас пушистые и добрые стишки. Мягкие, как пампушки… – сказала несколько насмешливо, потом смягчила: – Но мне они нравятся.
Я собиралась было прицепиться к этому «но», уточнить, какие именно стихи она читала – далеко не все там белые-пушистые, устроить добродушный дебош, но пара уже кинулась здороваться с кем-то следующим и растворилась в пестрых гостях.
А Боренька все поражался:
– Откуда? Когда успела перезнакомиться? Ты ж не пьешь даже!
И мне так хорошо
– И откуда ты всего этого набралась? – недоверчиво щурился Боренька. Его можно понять, он хотел показать мне новое, а оказалось… Я и сама себе противна этой многоопытностью.
– Очень давно живу, и всегда живу здесь, – улыбалась я. – А значит, все возможные мании испытывала на собственной шкуре. И пила тогда, и употребляла все подряд и много чего еще нехорошего делала… А потом одной ногой на том свете побывала и поняла кой-чего… С тех пор наблюдаю, не участвуя…
Боренька внимательно слушал, и я почти физически ощущала, как исходят от него волны восхищения.
– И ширялась даже?! – в восторге спрашивал, забыв о своей мнимой суровости и наигранной сдержанности. – Я – нет. Никогда! Таблетки, порошок, трава – другое дело… На них не подсядешь… Нет, ну надо же! И со всего разом соскочила? Маялась?
«Маяться – вот мой глагол!» – писала незадолго до смерти Марина Цветаева, а другая Марина, та самая, Бесфамильная – тоже самоубийца и поэтесса, но моя современница – все себя с этой Цветаевой сравнивала и всегда меня про нее просвещала. «Мается, мается, жизнь не получается» – пел Гребенщиков, и тут уж мне объяснять ничего не надо было, тут уж и так ясно было – поет про меня, хотя и сам, конечно, о том не догадывается.
Но вслух все это не хочу выплескивать. Важно не портить атмосферу тяжестью, важно казаться легкой, необременительной, беззаботною…
– Маялась?
– Нисколечко! Да не соскакивала я! Что ты меня прямо наркоманкой выставляешь! Просто период сейчас другой. Ничего такого не хочется. Без катализаторов, хоть сложнее, но интересней… Мечешься, ищешь, но все же и без дерьма всякого нащупываешь в подсознании что-то эдакое, важное, невероятное… Суть в том, что, нащупав, хвать его – и можешь удержать. Понимаешь?
Каждый раз Боренька внимательно вслушивался в такие мои рассуждения, серьезно кивал, проникался идеей, вспоминал о целях и музыке, громко ругал все свои «зависания», забивался в угол, дичился телефона… А потом встречал кого-то на улице, заинтриговывался, вспоминал, что кой-чего еще не пробовал, ехал на квартиру, доводил себя до совестливого состояния, сбегал ко мне, и весь следующий день харкал чем-то мерзким, морщась от острой боли в легких, или бесконечно прикладывал салфетки к растекающемуся носу, или просто валялся, не в силах пошевелить резко отяжелевшей вдруг головой…
Электричка в очередной раз протяжно взвыла и затикала чем-то, похожим на таймер бомбы.
– Отсчет прощального времени, – хмыкнул в ее сторону Боренька. Сейчас у него был такой испуганный вид, будто у ребенка, который понял вдруг, что сломанная игрушка никогда уже не восстановится.
– Пойду уже, – я перекинула рюкзачок с его плеча на свое, изо всех сил сжала кулаки, зажмурилась, чтоб найти в себе силы сдвинуться с места.
Нашла, сдвинулась, нырнула в
Толпа, хоть и запугала своей плотностью, оказалась рыхлой и податливой необыкновенно. Я не удержалась, вошла в нее легко, как нож в теплое масло или вожделенный любовник в женщину. Вошла, теперь просачиваюсь, лавируя, как те корабли из скороговорки… То есть лавирую, лавирую да никак не вылавирую… Электричка временно успокоено замерла, значит еще есть шанс. Скорее! Проститься глазами в спину, запомнить уходящего, родного, огромадного…
– Разрешите? Вы сумочку не пододвинете? Я вон туда, к окошечку…
А в ответ, как всегда в первые минуты знакомства, на меня реагируют добродушным воспитательным ворчанием с примесью сюсюканья:
– Мальчик, ну куда ты лезешь?! Тут и так тесно, как у негра в заднице!
Медленно поднимаю глаза и даже улыбаюсь, благодаря за комплимент. Все через силу, все так, словно не живу уже.
– Поражаюсь вашей компетентностью, – нахожу в себе силы даже для шуточек, – И часто вы там бываете?
Это я не потому, что корчу из себя обидчивую, а по привычке всегда раскручивать попутчиков на красивый диалог. По незапамятным еще временам помню – нет лучшего способа познать наш народ, чем затеять дебош в общественном месте. Помню, и потому на автомате придерживаюсь установленных когда-то правил.
– Ой, ну не мальчик! – смешно фыркает собеседница, проигнорировав мой последний вопрос,
– Так что ж от этого по ногам, что ль, теперь топтаться разрешается?
Цель поездки обязывает внушать доверие, потому лицо косметикой я сегодня не измазала и кажусь теперь значительно младше и проще, чем положено. Ко мне обращаются снисходительно…По-цапельному поднимая колени, переступаю через чьи-то вещи. Раскланиваюсь в извинениях, и протискиваюсь, все же, к окну. Я хочу, я должна. Глянуть в спину, перекрестить на прощание, поцеловать стекло, в котором он показывается…Дошла, глянула скрытно, и тут же была рассекречена, оказавшись лицом к лицу с Боренькой
Ах, негодник, ах, обманщик! Стоит в толпу всматривается… Родной и невыносимый. Больно!!!
– Я думала, ты ушел! – тарабаню обоими кулаками в стекло, изображая негодование. – Иди! Иди, милый! Не оборачивайся! Не могу тебя видеть! Все будет хорошо!
Не знаю, слышит ли меня Боренька, но весь мир по эту сторону стекла слышит точно. Это неприлично, конечно, до ужаса, но мне не важны сейчас никакие правила. Мы расстаемся навеки. В сотый и в последний раз. Навсегда… Итак, я окончательно решила жить дальше, а значит – жить без него. С ним – значило бы сделаться истеричкой, окончательно сойти с ума и умереть, как Марина Бесфамильная, или Камилла Клодель. А я боюсь умирать. Пробовала уже – тогда в больнице, перед операцией – не понравилось.