Русская Православная Церковь и Л. Н. Толстой. Конфликт глазами современников
Шрифт:
Аналогичные заключения по поводу методов свободной интерпретации евангельского текста Л. Н. Толстым делают и современные исследователи протестантской ориентации. Д. Редстон, в частности, отнесясь с симпатией к попытке Л. Н. Толстого свести все содержание нравственного учения Господа к пяти заповедям, тем не менее вынужден указать, что для Л. Н. Толстого выработанные библеистикой научные методы критики текста были, в сущности, неведомы и не представлялись актуальными. Он, в частности, не отдавал себе отчета в важности сравнения так называемых параллельных мест даже в рамках синоптических Евангелий и не придавал никакого значения тому факту, что Сам Христос все-таки говорил не на греческом, а на арамейском языке [485] .
485
См.: Redston D. Tolstoy and the Greek Gospel // Journal of Russian Studies 54 (1988). P. 27.
В связи с протестантскими исследованиями нужно сделать еще одно замечание. Главный вывод Л. Н. Толстого о том, что Нагорная проповедь Христа сводится к пяти заповедям, из которых центральной является идея несопротивления, на самом деле не выдерживает никакой критики, является совершенно неоправданной и необоснованной примитивизацией. Не будем подробно останавливаться
486
См.: Кассиан (Безобразов), еп. Христос и первое христианское поколение. Paris, 1992. С. 18–29; Муретов М. Д. Евангелие по Матфею // Муретов М. Д. Избранные труды. М., 2002. С. 193 и далее; Муретов М. Д. Христианин без Христа: [Л. Н. Толстой]. М., 1893.
487
См.: [Заозерский Н. А.]. Годичный акт в Московской духовной академии 1 октября 1896 года. Сергиев Посад. 1896. С. 24.
В то же время, рассматривая в целом работы протестантских богословов, можно сделать следующий вывод: в протестантской теологии XX в. авторитет Л. Н. Толстого чрезвычайно высок. Он зиждется не столько на его богословских и экзегетических спекуляциях, сколько на том «прахристианском» пафосе, который открывают исследователи в творениях писателя. «Богословие» Толстого оказалось чрезвычайно созвучно общему сдвигу в социальную сферу, который характерен для протестантской мысли XX в. Именно поэтому оно получило такую высокую оценку в работе К. Геде, именно поэтому В. Нигг называет Л. Н. Толстого «великим первооткрывателем Нагорной проповеди в новое время», а его непротивление злу, с точки зрения В. Нигга, есть в действительности «попадание» в самую сердцевину Евангелия. Конечно, особое значение эта мысль получает в связи с эпохой торжества тоталитаризма. Проповедь писателя была отвергнута в первую очередь его русскими современниками не потому, что не соответствовала сущности евангельского христианства. Наоборот, его понимание Евангелия было настолько новым и неожиданным, что просто не могло быть ими воспринято [488] . В конечном счете проповедь Л. Н. Толстого есть страстный евангельский призыв к современникам, истинное «русское христианство», христианский радикализм, свободный от печати «византизма», отвергающий современную культуру, но являющийся для современников, пребывающих в состоянии спокойной неподвижности, суровым призывом к следованию за Христом [489] .
488
См.: Nigg W. Das Buch der Ketzer. Frankfurt / Main. Wien. Zflrich.1962. S. 430,
433.
489
См.: Ibid. S. 439.
Х. Мюнх подчеркивает, что в конечном счете отношение к Л. Н. Толстому либеральных теологов XX в. имело двойственный характер. Пытаясь примирить христианство с современной культурой, они чрезвычайно серьезно восприняли толстовское «благовестие», в котором видели знаменательный вызов времени. Им была очень близка критика догмы и культа Православной Церкви, в которых они видели искажение учения Христа, а также ярко выраженная этико-рационалистическая установка писателя. С другой стороны, они были вынуждены отвергнуть законнические тенденции в толковании Нагорной проповеди и жесткую критику культуры во всех ее проявлениях. Кроме того, в контексте учения М. Лютера о двух царствах (светское царство вынуждено кровавым мечом обуздывать абсолютно неспособного к добру человека) либеральные теологи невысоко оценили теорию непротивления злу насилием, подчеркивая, что евангельский пацифизм более эффективен не для жестокого мира, в котором живет человек, а для внутренней духовной жизни самого человека. Этот подход нашел яркое выражение в изданных в 1903 г. «Письмах о религии» либерального политического деятеля и социального теолога Ф. Науманна, который утверждал, что в жизни существуют две альтернативы, реализующиеся в оппозиции «Бисмарк – Толстой»: принцип «Евангелие бронированного кулака» и «Евангелие братства». Как политик, Ф. Науманн признавал только принцип «Бисмарка», но утверждал, что жизнь выше всех принципов и противоположностей и поэтому нуждается в «толстовстве» [490] .
490
Munch, Ch. Der Einfluss L. N. Tolstojs auf religios-soziale Schweizer Theologen im ersten Drittel des 20. Jahrhunderts // Lev Tolstoj als theologischer Denker und Kirchenkritiker. Universit"aten Bern; Freiburg; St. Gallen, 2009. S. 1 (рукопись).
В связи с проделанным анализом возникает вопрос: каковы были культурно-исторические предпосылки возникновения толстовского взгляда на Личность Христа и на Церковь, как на них повлиял «интеллектуальный климат эпохи» и с каких позиций современники Л. Н. Толстого воспринимали содержание его учения?
Целью данного раздела работы является анализ происхождения и восприятия религиозной доктрины Л. Н. Толстого в контексте секулярной культуры, т. е. в конкретной историко-культурной среде, в условиях определенного интеллектуального климата. Одной из религиозных особенностей этой среды является поиск «образа Христа». Этот поиск имел определенные закономерности и явился отражением определенных процессов, важнейшая роль в которых принадлежит русской литературе.
Произведение художественной литературы как источник богословского знания. Говоря о секуляризации в сфере культуры, следует подчеркнуть исключительное значение литературы в жизни русского культурного общества XIX в. Многие авторы, например В. В. Стасов, замечали, что в России во второй половине XIX в. литература направляет в своих духовных поисках другие виды искусства, в частности, живопись и музыку. Образованным посетителям выставок и концертов необходимо было учитывать сложный эффект взаимодействия изображения и литературного слова: восприятие музыкальных и живописных произведений как бы предполагало некий (известный культурному наблюдателю или слушателю) литературный контекст. Здесь возникает аналогия с иконописью, роль которой теперь выполняет светская живопись, и житийной литературой, которую заменила литература светская, – иконопись предполагает знание жития, и даже часто на иконах изображаются отрывки из житий [491] . Фактически в соответствии с секулярными тенденциями эпохи Возрождения русская литература, реально начиная претендовать на заместительную роль (по отношению к Церкви) в процессе формирования человеческой личности, реализует антропоцентрическую задачу.
491
См.: НиколаеваЕ. В. Художественный мир Льва Толстого, 1880-1900-е годы. М., 2000. С. 41.
Действительно, литература и публицистика занимали совершенно уникальное место в русской жизни. Русская интеллигенция воспринимает и осмысливает свою жизнь как переживания особого рода, именно поэтому особое место в этих переживаниях занимают социальный протест и совестное отношение к жизни; кроме того, исключительно высокий статус в них имеет литературный текст, который является способом реализации творческих импульсов, причем уже в начале XIX в. важную роль приобретает текст поэтический. Можно согласиться с современным исследователем: русская поэзия первой трети XIX в. – та эмоциональная почва, на которой вырастает русская литература XIX в. и русская философия начала XX в. [492] Русская поэзия и проза «будили и формировали мир интеллигентских переживаний, страстное отношение к жизни, ее идеализм <…> Метафизической основой страстности явилась поэтически представленная религиозность интеллигентского мировосприятия, аккумулирующая в себе многие элементы переосмысления духовности с точки зрения тогдашнего рационализма и спиритуализма и при этом исходящая из православного дискурса. Страсть стала фундаментальной психологической характеристикой интеллигентского переживания жизни в формах философского, литературного, художественного, революционного жизнетворчества (мифотворчества)» [493] .
492
См.: Климова С. Феноменология святости и страстности в русской философии культуры. СПб., 2004. С. 202.
493
Там же. С. 202.
Эту же деталь подчеркивает и В. М. Живов: с конца XVIII в. русский поэт «лишь ситуативно отличается от духовного лица», его личность (во всяком случае, в определенном кругу) сакрализуется. Уже Г. Р. Державин провозглашает боговдохновенный характер поэзии, «духовное ведение поэта ставится выше духовного ведения священнослужителя», ибо последний получает его «автоматически», а первый – в качестве индивидуального природного дара, полученного непосредственно от Бога [494] . Поэт получает своеобразное посвящение, его призвание сакрализовано, сопоставлено и противопоставлено позиции священника (что нашло яркое отражение в «Приказе моему привратнику» Г. Р. Державина, 1808 г.) [495] .
494
См.: Живов В. М. Кощунственная поэзия в системе русской культуры конца XVIII – начала XIX века // Из истории русской культуры. Т. IV ^VIII – начало XIX века). М., 2000. С. 723, 732.
495
См.: Там же. С. 740.
Это исключительное, экстраординарное значение литературы в жизни русского человека XIX в. далеко не всегда психологически понятно сегодня – ведь нам трудно даже вообразить, что В. В. Розанов и К. Н. Леонтьев (по мнению Б. А. Успенского, «квинтэссенция русской интеллигенции») могут серьезно и ожесточенно ссориться (в переписке), причем за несколько дней до смерти К. Н. Леонтьева, по поводу личного отношения к Вронскому, т. е. к литературному герою [496] . Но интересно и другое: не только ссорятся из-за Вронского, но даже сопоставляют его «характер», «внешность», «нравственные качества» с живыми, реальными людьми – В. В. Розанов указывает, чем именно Вронский симпатичнее ему известного подвижника воспитательского дела С. А. Рачинского. Эта тенденция продолжается и дальше: в одном из примечаний к переписке с К. Н. Леонтьевым В. В. Розанов рисует фантастическую картину появления своего корреспондента сначала в офицерской зале, где сидят блестящие Вронские, а затем в студенческой столовой, где находятся закутанные в пледы Раскольниковы, Разумихины, Левины [497] .
496
См.: Розанов В. В. Литературные изгнанники. Н. Н. Страхов. К. Н. Леонтьев. М., 2001. С. 319–320. Этот эпизод, т. е. несогласие незадолго до смерти с человеком, которого Розанов на самом деле любил, очень его тяготил всю жизнь.
497
См.: Там же. С. 387. Примеч. 3.
Происходит своеобразное «преобразование религиозной энергии», важным последствием которого и является «сакрализация литературы»; параллельно этот процесс идет и в Европе, например во Франции и Германии, однако в России он имеет особую окраску, проходит с особой интенсивностью и продолжается значительно дольше.
Именно на этом фоне происходит рождение особой функции интеллигенции, которая превращается в своего рода «светское священство», совершающее служение ради справедливости и истины в соединении «с радикальной общественной практикой, которая тем самым приобретала абсолютно этическое, а не прагматически политическое значение» [498] .
498
Страда В. Проблемы секуляризации в русской литературе и культуре XIX века // Русская литература XIX века и христианство. М., 1997. С. 300–301.