Чтение онлайн

на главную

Жанры

Русская служба и другие истории(Сборник)
Шрифт:

Не надо было вообще брать с собой эту финтифлюшку, которая задумана была скорее не против дождя, а для защиты от солнца, которого здесь и нету. Ведь хранил же он этот женский парасоль всю зиму в складном состоянии. Хранил его как зеницу ока, наружу его не выносил, а возвращаясь в свою коммуналку неподалеку от памятника-могилы Карла Маркса, всегда проверял, не украден ли зонтик соседями-экспроприаторами. Потому что верил, что однажды цепочка путаниц соединится со своим первым звеном, и вернется к нему цел и невредим его московский зонт-мемориал. И нового зонта не покупал, вымокая нещадно под лондонскими зимними ливнями так, что в натопленном помещении Иновещания от него валил пар, и паникерша-машинистка Циля Хароновна чуть не вызвала однажды пожарную команду, приняв исходящий от Наратора пар за дымящееся кресло. И вот заело его тщеславие, захотел выбиться в герои через статиста и, пожалев свою набриолиненную к съемкам голову в случае дождя, отправился на эти киностудии в пригород с злополучным ублюдком. Но кто, кто мог осуществить эту провокацию, эту попытку оторвать его от героического прошлого? Сорвав, чтоб не мешалась, с промокшей макушки бескозырку, Наратор рванул вниз, цокая по ступеням лакированными бальными штиблетами, которые, может, и красивее его стоптанных башмаков, но мозоли ведь красотой не интересуются. С безумными глазами бегал он по съемочной площадке, мешая знаменосцу бежать с алым полотнищем между юнкерским пулеметом и красноармейской гаубицей, прерывая арифметику речей на съезде советов и отменяя очередной расстрел рабочих комиссаров; хватал каждого за рукав и спрашивал, не видал ли он у кого женского зонтика. «Какой еще женский зонтик?! — кричали на него начальники эпизодов. — Да вон они кругом, зонтики, тут вся страна с зонтиками», — и указывали на прохожих, которые все шли с зонтиками, потому что стал накрапывать дождь. Все его гнали прочь, а солдатские и рабочие депутаты, выслушав ломаную речь про пиджак, башмаки и зонтик, хохотали прямо в лицо и часто повторяли слово fuck, fuck, fuck, которое отдавалось в ушах категорическим: «факт!» С их лиц исчезла неведомо куда присущая английской физиономии холодноватая участливость. Куда бы ни повернулся Наратор, везде он видел разъяренные или нагловато хохочущие рожи хамов. А ведь спрашивал он всего лишь про исчезнувшую вдруг привычную шкуру и зонтик над головой. В этот категорический «факт!» с нагловатой ухмылкой и превращается, наверное, всякая революция, впереди которой бежит будущий работник наркомпроса по ликбезу с партийной кличкой Кириллица, а за ним революционные толпы, которые втопчут его в грязь, перемешанную со снегом. И Наратору впервые пришло в голову, что, может быть, его отец вовсе не пропал без вести плечом к плечу с комбригом кавалерии, а расплатился за те победные минуты жизни, когда он бежал со знаменем в толпе краснопресненских рабочих, плечом к плечу, не человек, а выброшенный вперед кулак миллионов, за всех против всех, все взгляды за ним и против него, не человек, а прямо новый мир со знаменем, забывая, что, когда все униженные и оскорбленные подымают голову, ничтожество подымает сапог выше головы. «Как же вам не стыдно, — приставал Наратор к каждому на съемочной площадке, — я ведь вас всего лишь о пропаже спрашиваю!» Не мог он им объяснить на своем языке, почему так важен для него этот глупый женский зонтик, без которого, казалось ему, не обрести ему вновь того московского зонтика с дарственной надписью. Одного он добился: съемки были сорваны. Революция утихомирилась. Замолкли пулеметы, ружейные залпы расстрелов, погасли юпитеры. Взбешенный Джон Рид, стараясь не разодрать Наратора на куски зубастой улыбкой, разъяснял ему, что пора статистам зарубить на носу: при данной политической обстановке на съемках он, Джон Рид, не может отвечать за какие-то женские зонтики; всякую «экстру» неоднократно предупреждали, что за утерю личных вещей администрация ответственности не несет; что он участвовал в съемках революции, Революции, а не какого-нибудь там файф-о-клока после дождичка в четверг, и что его зонтик с задрипанными шмотками не сперты, а, можно считать, экспроприированы. Потом отошел, помягчел и, похлопав Наратора по плечу, сказал, что может возместить моральный и бытовой урон, презентовав в качестве сувенира наряд революционного матроса в виде бушлата и бескозырки и даже бальные портки в придачу; при условии, если он, Наратор, прекратит проедать плешь участникам революционных съемок и отбудет подобру-поздорову куда подальше искать свои зонтики. Короче говоря, Наратора вышвырнули за дверь, сунув ему в лапу его тридцать сребреников за беганье с революционным полотнищем по кругу в первый и последний раз в жизни. Сопротивляться было бесполезно, потому что Джон Рид с зубастой улыбкой намекал на вызов полиции. Предание остракизму именем революции было вдвойне роковым, поскольку вчера Наратор получил от начальства Иновещания уведомление с намеком, что он может себя считать «будучи уже увольняемым» ввиду полной своей неспособности иновещать; в связи с этим уведомлением Наратор многое поставил на кон, чтобы пробыть в статистах все десять дней, которые потрясли мир, на случай если жрать будет нечего. Он даже надеялся выбиться на ведущую роль знаменосца.

Ветер гнал его взашей по унылой улице пригорода, когда он двигался к станции. Платформа с протекающей крышей, но со столбами литого и завитого чугуна, выглядела как разграбленный музей, чем, собственно, и являлась здесь железная дорога; задуманная англичанином-мудрецом лет сто назад, она не изменилась, лишь ржавела и распадалась с годами на пути к прогрессу. Он невзлюбил ее еще со времен дефекторства, убедившись, что эта музейная путаница расписаний, трехэтажные переходы и двери с ручками, которые непонятно как открывать, все это может довести до дефективного состояния не только дефектора. А здесь и расписание было сорвано, и дверь зала ожидания задвинута засовом, и, главное, был украден билет, стоивший целого рабочего дня, а в переводе на продукты — бутылки виски. Он с облегчением нащупал в кармане бушлата четвертинку «Катти Сарк», по имени парусного фрегата, который, конечно, не «Аврора», но в голову шибает тоже хорошо. Черный человек в окошке кассы сказал, что поезд будет через час; присесть было некуда; зайдя за угол, Наратор достал четвертинку и хотел глотнуть из горлышка, но ураганный ветер разбрызгал горячительное, окропив не губы, а заплеванную платформу. От нечего делать Наратор снова вернулся на унылую улицу, где одинаковые дома были приставлены друг к другу, как вагонные купе, а может, как поставленные на попа гробы с глазированными фасадами. Все пивнушки были закрыты, и, следовательно, время было между тремя и полшестого дня, потому что ни один англичанин не пойдет в пивную с трех до полшестого, поскольку с трех до полшестого все английские пивные закрыты. Их вывески были так же бессмысленны, как и дверные молотки на дверях двухэтажных гробиков: в них не стучала ни одна рука, поскольку никто, кроме хозяев, не стремился вовнутрь гроба, а у хозяев есть ключи и не нужен дверной молоток. Лишь многоквартирный дом в конце улицы напоминал о московских парадных, где у батареи на подоконнике распивали на троих, а кое-кто не только на троих распивал, но и разбирал и собирал любовный треугольник. Парадная многоквартирного дома в конце улицы оказалась, на удивление, не запертой: дом, значит, был собесовский, для низкооплачиваемых, готовых жить друг над другом без дверных молотков и без переговорных устройств с кнопками и жужжалками. Помещение за стеклянной дверью оказалось непрезентабельным, но зато без портье и консьержек: просто парадная, где тепло и на лестничные ступеньки хорошо сесть, потому что они по-английски были прикрыты хоть и заплеванным, но ковром. Наратор и присел на эти ступеньки, отвернул жестяную крышечку «Катти Сарк», глотнул и поплыл. Он не придавал значения тому, что у него нету компаньонов: пожаловаться на роковую кражу зонта все равно было некому; даже если бы Сева с Сеней или Саня с Семой предложили распить на троих, они бы все равно говорили про примадонну и где можно ложки посеребрить, а Наратор сидел бы вот так же, как и сейчас, только не один, а сбоку, но все равно как один.

* * *

Впрочем, товарищи по службе его и в Москве не слишком жаловали, хотя там он был явно незаменим: никто лучше его не мог заметить орфографическую ошибку в докладе директору и заклеить опечатку, как будто ее и не было; подчистить, к примеру, букву «ж» так, чтобы вышла буква «х», и так ногтем загладить, что с лупой не подкопаешься. Конечно, был и ученый секретарь, важная персона, с карандашом за ухом, все исчеркает, наставит галочек, а кто будет орфографию править? вычищать опечатки? Конечно, ученый секретарь тоже правил, но он проводил правку лишь марксистской цитаты в свете новой пятилетки. Директору во все это вдумываться нету времени; он взглянет, бывало, листает, послюнявив палец, увидит орфографический ляп — вместо «руководства» написано «партийное урководство», швырнет этим докладом в морду заму, а тот устроит нагоняй, и кое-кто лишается теплого местечка. Если бы не он, Наратор, всегда с раннего утра на положенном месте у окна, орфографический словарь под рукой, глаз навострен и руки всегда чисто вымыты, банка с клеем и ножницы наготове, не забывая, конечно, о бритвочке и стиральной резинке, чтобы стирать, заклеивать и заглаживать заподлицо грамматические ошибки вышестоящих. Сослуживцы подсмеивались над его старорежимными нарукавниками, жаловались и кляузничали начальству на омерзительный запах казеинового клея и разными трюками пытались захватить его место у окна, самое светлое в комнате, с видом на площадь трех вокзалов, похожих на сливочные торты. Многие считали, что Наратор месяцами бездельничает, точит себе карандаши, пока они кропят над министерскими диаграммами. Но к концу квартала, когда приближался срок сдачи доклада директору министерства, начинался и на его улице праздник: все бегали к Наратору на консультацию, как, скажем, выправить букву «ж», чтобы получилась буква «к». Наратор точным, хирургическим взмахом бритвы срезал у «ж» левую половинку и срывал аплодисмент всего отдела. Бывали и скандалы, когда Наратор проявлял непоколебимое упорство и отказывался писать слово «заяц» через «и», следуя хрущевским директивам в правописании, которые проводил в жизнь начальник отдела. «Вы еще и „говно“ через „а“ прикажете писать?» — вдруг начинал скандалить Наратор, и начальник, обмеривая его ледяными глазками, говорил: «Именно таковы последние директивы партии и правительства». Но в целом орфографические реформы случались нечасто, и Наратор оказывался победителем в грамматических турнирах с начальством.

Когда в день своего сорокалетия он, вернувшись из уборной, застал стоящих полукругом сослуживцев, то прежде всего перепугался, подозревая, что над ним сейчас произведут самосуд неизвестно за какую провинность перед коллективом. Но сконфуженные подобным предположением у него на лице сослуживцы нестройным хором продекламировали пожелание успехов в труде и счастья в личной жизни. Затем, пока сослуживцы хлопали в ладоши, завотделом протянул Наратору огромный куль оберточной бумаги. Под оберточной бумагой оказались не цветы, а дождевой зонт, сыгравший впоследствии столь роковую роль в его трудовой деятельности и личной жизни. Зонт был великолепный, цвета воронова крыла и с ручкой под слоновую кость. На ручке золочеными завитушками было выгравировано: «От товарищей по службе — для борьбы с непогодами жизни». Вместо тире очень остроумно блестела кнопочка, которую Наратор немедленно нажал, и зонт, как большая черная птица, взмахнул железными крыльями спиц, чуть не вырвавшись из рук под одобрительные возгласы сослуживцев. Бухгалтер отдела чудом успел подхватить торт «Слава» и бутылку марочного вина «Черные глаза», задетые рвущимся из рук зонтом. Когда «Черные глаза» прикончили в два счета и никто ни в одном глазу, бухгалтер вынул из портфеля бутылку водки, чтобы отметить юбилей «по-нашему, без чуждых нашей действительности черных глаз, бывшей белоголовкой». Каламбур всем пришелся по вкусу, как и закуска в виде торта, и уже через минуту курьер отдела Вася сбегал в продмаг на улице Маши Порываевой и притащил в авоське без консультаций четыре бутылки плодово-ягодного портвейна, который действует после водки и даже до известно как: кишки слипаются, обеспечивая полное слияние душ. Смазав, таким образом, водку «лачком», проложили дорогу к пиву, мысль о котором стала читаться в потемневших глазах юбилействующих без всяких орфографических ошибок. Про Наратора уже забыли, в горячем диспуте уламывая на пиво дамскую часть отдела: дамы категорически отказывались двигаться в пивную на Маше Порываевой, но склонялись к саду им. Баумана, где давались концерты на открытой эстраде, но в отличие от Маши Порываевой, не было гарантии пива, что отталкивало от Баумана мужчин. Для компромисса решили закупить еще четыре бутыли плодово-ягодного на случай отсутствия пива и вновь сплоченным коллективом, позвякивая в портфеле бутылками, отправились по улице Басманной мимо бывшего места жительства философа Чаадаева, известного сумасшедшего прошлого века, забытого местным населением: не относящаяся к делу мемориальная доска служила опознавательным знаком для поворота в незаметный проулок; этот проулок с тупичком и упирался в зеленые ворота парка культуры и отдыха имени друга революционных матросов Кронштадта, впоследствии расстрелянных. Преимущество этих незаметных ворот было в том, что в отличие от главного входа сразу попадаешь на лужайки и пригорки зеленых насаждений, к которым гурьбой устремились сотрудники. Распивали по-братски, слюнявя горлышко, и женщины каждый раз подкрашивали губы после того, как, смущаясь и хихикая, присасывались к бутылке и вино текло по напудренному подбородку, смазывая губную помаду. Солнце жарило не по-осеннему в темечко, голова гудела, говорили про отпускные и премиальные, про жида Рабиновича под кроватью и вратаря Нетто, вес брутто, и как гнать самогон. Наратор слушал напряженно и с расплывшейся улыбкой, наслаждаясь неожиданной дружбой коллектива. Но члены коллектива стали постепенно исчезать в близлежащих кустах, с производственной четкостью разбившись на пары. И вскоре Наратор оказался в неприкаянном одиночестве на пригорке перед смятым лоскутом газеты «Правда», на которой выделялась банка бычков в томатном соусе — с лужицей соуса, но без бычков. Наратор щурился сквозь солнце на кусты слева, откуда, как бы резвяся и играя с солнечным лучом, вырастала розовая женская нога, отороченная голубым трико, болтавшимся у колена: нога ритмично помахивала этим трико, как будто приветствуя Наратора голубым платочком. Но уже через мгновение это фривольное помахивание стало передергиваться, сопровождаясь стонами, переходящими в истошные вопли, и Наратор чуть было не бросился в направлении этих конвульсий, заподозрив человекоубийство, но вздрогнул от щекотки и, обнаружив на своем колене пухлую женскую руку, понял, что он не один. Крики в кустах слева тем временем поутихли, и, обернувшись вправо, Наратор убедился, что рядом с ним, грустно склонив свой двойной подбородок без шеи на двухъярусный бюст, сидела проектировщица Зина. Зина, развернув свой двойной подбородок в сторону застывшего и обомлевшего Наратора, задрала трагически выщипанную бровь. «Бобылек ты мой, бобылек», — промычала она густым голосом и, качнувшись, удерживая пьяное равновесие, уцепилась обеими руками за лацканы его пиджака и влепила его губы в свои. Наратор, женского прикосновения не знавший, застыл в судороге, не разжимая губ и стараясь не вдыхать тошнотворную смесь парфюмерии и бычков в томате. Зина, обретя дополнительную опору, стала снова шарить у Наратора в коленях рукой и вдруг завертела языком и стала постанывать, дотянувшись, видно, до предмета, за который мечтала ухватиться. Наратор, боясь шелохнуться, глядел, скосив глаз за Зинин перманент, как Зинина рука, оставив его колено, с увлечением гладит сверху вниз и обратно ручку зонта, которую Наратор все это время зажимал у себя между колен, чтобы не потерять среди дружбы с коллективом редкий юбилейный подарок. Наратору трудно было понять, зачем это Зина так неистово гладит эту ручку под слоновую кость, с золоченой надписью «От товарищей по службе — для борьбы с непогодами жизни». Наратор решил, что делала она это в знак душевного уважения к символу его сорокалетнего юбилея, и поэтому в знак душевной признательности сам тоже не решался оторваться от губ в томатном соусе и приостановить пьяную руку, не ведающую, что творит. Когда же Наратор вспомнил, что на месте тире в дарственной надписи расположена кнопочка блестящая и что произойдет, если кнопочка нажмется, он попытался приостановить похотливые движения не по месту назначения, но было уже поздно. Со страстным стоном Зина не на шутку вцепилась в ручку зонта, и катавасия началась: с коротким шипящим звуком из-под ног Наратора резко распрямилась черная громада зонта, и одна из гордых спиц впилась в розовое бедро проектировщицы; рванувшись, Зина чуть не укусила нос Наратора и издала визг, уже не имевший отношения к стонам страсти, — отлетев от спицы зонта, она приземлилась на газету «Правда», плюхнувшись задом прямо на острую жестянку бычков в томате. На эти визги и вопли стали выползать из-за кустов, застегивая ширинки и одергивая юбки, товарищи по службе. Зина тем временем вытирала листом лопуха томатный соус, перемешанный с кровью, с крепдешинового бедра, и орала благим матом на окаменевшего Наратора. «Половой урод, — кричала Зина, — чтоб этим зонтом твое рабочее место невинности лишили, член нетрудовой!» — и эти страшные в своей непонятности проклятия падали на лысеющую голову Наратора, которую он пытался загородить черным зонтом, как будто стучали по зонту тухлыми яйцами под хохот товарищей по службе. Надолго запомнил Наратор этот хохот; впервые в жизни этот простой советский человек заподозрил, что лучше бы ему не иметь ничего общего с этими гогочущими рылами товарищей и с их службой; надолго запомнил он и искаженное злостью лицо толстухи-проектировщицы, а ее пухлые бока и вид измятого задранного платья над банкой бычков в томате не давали ему спать по ночам: все мерещилось, что проектировщица с мокрыми губами оседлает его, как гоголевская ведьма из школьной хрестоматии, и поскачет на нем по чужим околицам, а ему и страшно и смешно, и отец грозит ему в окно кавалерийской саблей.

Наратор все пытался нажать заветную кнопочку и убраться подальше от скандала, но спицы отказывались складываться, и он так и остался сидеть ошарашенный, с огромным черным зонтом под палящим осенним небом перед измятой «Правдой», как араб перед молитвенным ковриком. Но вот до его ушей стала доноситься далекая полковая музыка, уханье медных инструментов, и чем четче он слышал эти звуки, тем глуше становились взвизги проектировщицы, и гогот сослуживцев как будто проглатывался и уходил в кусты. И вот уже не слыша ничего, кроме полкового марша, Наратор поднялся на ноги и, держа зонт вертикально, двинулся насквозь через парк навстречу полковой трубе. Зонт мешал ему продираться через кусты сирени и орешника, туда, откуда дорога его жизни изогнулась, куда ему и не снилось. Вышел он на площадку, посыпанную хрустящим песком; в дальней стороне периметра возвышалась раковина эстрады, а перед ней ряды лавок, забитых пьяной публикой. В раковине сидел духовой оркестр и выводил во все трубы и тубы героическую мелодию, а перед оркестром, слегка подпрыгивая на шпильках, дирижировала в публику завитая округлая тетка; в руках у нее была палка с листами бумаги, которые она то и дело решительным жестом переворачивала: на каждом листе крупными школьными буквами были начертаны слова для публики; взмахом руки массовичка останавливала оркестр и, подняв повыше лист со словами, кричала слушателям: «А теперь, товарищи, заново припев! — и прокрикивала, водя указкой по словам: — У дороги чибис — два раза! — он спешит, торопится, чудак. Ах, скажите, чьи вы? — два раза! — и зачем, зачем идете вы сюда?!» Вступала канканная мелодия пионерского гимна юннатов, и затейница с указкой надрывалась в призыве: «Хором, товарищи, почему не слышно мужских голосов? А ну-ка, мужчины!», потому что про чибиса, и небо голубое, и тропу любую выбирай выводили главным образом пьяные бабенки, а мужики только мотали головами. Наратор добрел до первых рядов и, отставив свой гигантский зонт в сторону, присел на краешек лавки; в этом ряду публика была поприличнее и непонятно, зачем тут сидела, потому что рты не раскрывала, а выжидала явно не новых песен. Массовичка-затейница тем временем вынесла из-за перегородки новые слова и с прежним энтузиазмом стала обучать развалившихся на лавках трудящихся строчкам: «Кто вы, хлопцы, будете? Кто вас в бой ведет? Кто под красным знаменем раненый идет?» — и в ответ ей сосед Наратора зло прошипел, что он не справочное бюро и не милиция; когда же Наратор, в память об отце, решил подхватить эти вопросы в песне о батрацких сынах, которые за новый мир, его сосед стал демонстративно переглядываться с соседкой и отодвинулся со злым бурчанием от Наратора. В отличие от потемневших от пота рубах и черных выходных пиджаков в публике, этот толстяк был одет как будто не по-нашему, и лысина, и животик, и все с иголочки, даже непонятно, где и почем брал. Игнорируя усилия массовички и оркестра, он перегнулся к соседке, тоже, кстати, в очках и шляпке не из здешних мест: «Долго это безобразие будет продолжаться? Неужели Копелевич надул?», и его приятельница, скривив рот, зашипела сквозь уханье труб и барабанов: «Вы разве не слыхали: в клубе Орехово-Зуева выпустили на сцену администратора, и тот нахально объявил, что Копелевич заболел и выступление отменяется? Говорят, поступило указание сверху». Тут как раз истощились слова про красного командира, и над площадкой воцарилась тишина с жужжанием мух, рыганием и отдельными матерными ругательствами; на сцену снова выскочила массовичка, постукивая шпильками по деревянному помосту. «Поприветствуем гостя — артиста херсонской эстрады, неподражаемого звукоподражателя», — и, первая захлопав в ладоши, выкрикнула фамилию Копелевича. Вначале выпорхнувший на эстраду живчик вел себя, как и полагается звукоподражателю: звукоподражал автомобильному мотору, автомату газированной воды и старому патефону. Слушать это было приятно и занимательно, и Наратор, отягощенный портвейном, даже задремал, прикорнул, прикрыл глаза, казалось бы, на мгновение ока, а оказалось, пропустил нечто существенное для понимания этого самого Копелевича. Потому что Копелевич говорил уже нечто непонятное, про «враждебные голоса». Наратор приготовился слушать, как сказку в детстве, про голоса с того света, про упырей и разную нечисть и вообще про «мнемонистику», о которой в последнее время много писали в газете «Вечерняя Москва». Но вместо этих полезных для ума развлечений живчик на эстраде вдруг запищал и запел, зажужжал и затрещал, стал изрыгать нутряные звуки. «Уи-уы, пш-ш-ш, вью», — исходил шумами эстрадник и, пошипев и попищав так несколько минут, растянул вдруг губы и заговорил голосом из репродуктора сквозь им же произведенные помехи. «Говорит Голос Свободной Европы», — прогнусавил он, и публика на лавках вокруг Наратора непонятно почему захихикала. Если задние ряды рассеялись, кроме нескольких захрапевших на солнышке пиджаков, то на передних лавках публика, наоборот, была оживлена и глядела Копелевичу в рот. Пробурчав разные странные и незнакомые слова, вроде «автототаритарность», Копелевич издал звук переключателя и зашипел в эфир совсем другим голосом. «Вы слушаете Голос Америки», — объявил он, а потом пошли другие голоса и волны, «Немецкая волна», например, и чем дальше, тем больше хохотали на лавках впереди, а когда этот любимец публики сада им. Баумана выдал, потрескивая: «Вы слушаете радиостанцию Иновещание. У микрофона наш обозреватель Наум Герундий», публика на лавках захлопала, кое-кто даже встал, аплодируя и превозмогая колики смеха. Наратор никак не мог понять, чего собственно особо веселого в этих помехах и «голосах». Конечно, звучал Копелевич точно как репродуктор и его следует наградить аплодисментами за проявленное мастерство, но автомобильный мотор он изображал не менее талантливо, чего такой ажиотаж из-за помех в эфире? Наратор сам был большим любителем радио и всегда с особым удовольствием слушал передачу «Для тех, кто в море» или для тех, «кто не спит», а особенно «Радио-няню» про правильные ударения в русском языке в занимательно-юмористической форме. Казалось бы, все ему было известно о происходящем в современном мире, от возрождения реваншизма в Германии до успеха целинников в Казахстане, а если пропускал сатиру и юмор в воскресной передаче «С добрым утром», то в понедельник товарищи по службе перескажут в обеденный перерыв. А тут из-за одного упоминания Наума Герундия солидные на первый взгляд люди надрывали животики, а он, Наратор, сидел как олух со своим зонтом и не понимал: чему они смеются? Над собой,!что ли, смеются? Когда Копелевич снова переключился и начал другим враждебным голосом со странным именем Бибиси, Наратор не выдержал, нагнулся к уху соседа, стараясь не дышать бычками в томате и портвейном с чесноком. «Что значит Бибиси?» — робко спросил Наратор. «А вы не знаете? — с язвительной усмешкой повернулся к нему сосед и добавил: — И закройте, будьте любезны, ваш зонт: вы загораживаете другим лицо артиста». Ужасно обидевшись, Наратор поднялся под шиканье публики и побрел через площадку к кустам. Зонт, задев за ветку, неожиданно захлопнулся, до крови прищемив палец. Хлынул ливень от накопившейся в закате тучи, со стороны эстрады мимо пробегали поклонники звукоподражателя, прикрываясь плащами, а зонт обратно не открывался, и Наратор стоял, промокший до нитки, перед пустой эстрадой. Он понимал, что праздник кончился, а недоумение только начиналось.

На следующее утро поднялась температура: вряд ли от распухшего с царапиной пальца, а скорее от плодово-ягодного и бычков; во всяком случае, расстройство желудка в сочетании с распухшим пальцем было достаточным поводом для захода в поликлинику, где районный врач выдал ему бюллетень на трое суток. Повалявшись недолго в кровати с утешающей мыслью, что по крайней мере на трое суток он избавлен от лицезрения проектировщицы Зины и сослуживцев, а тем временем заодно замнется в памяти конфуз в саду им. Баумана, Наратор прикинул в уме свои финансы и к концу дня отправился в сберкассу. Снял со сберегательной книжки премиальные и, добравшись до центра, купил в радиомагазине транзистор под названием «Спидола». Всю жизнь он слушал радиоточку в виде черной тарелки; в звуках из черной тарелки было постоянство, как в свете электрической лампочки; сейчас он крутил ручку «Спидолы», впервые познавая неуловимость волн, и привыкал преодолевать помехи. Вечер за вечером глядел он в зеленый глазок, мерцающий то драконьей угрозой, то светом маяка, к которому он продвигался через шипение, свист, писк и хрип волн, уа-уи, пши-вши, и вот наконец на этих волнах заплясали голоса. Передразнивая человечка с эстрады, эти голоса предупреждали о своем приближении разными позывными мелодиями и, пробившись через шумелки и глушилки, объявляли о себе, как на праздничном концерте: «Говорит Голос Такой-то», и говорили, говорили, говорили. Когда было плохо слышно, Наратор прижимался к ним ухом и ушам своим не верил. «Вот те на!» — говорил сам себе Наратор, вытирая пот со лба, и выпивал рюмку водки, чтобы поддержать разум, сидя жарким воскресным днем у себя в Бескудникове. Поначалу Наратор думал, что все эти сногсшибательные факты о советской стране — шутки радиостанции «Маяк», такая сатирическая программа по самокритике для юмора в шутку, которую он упускал всю жизнь в результате усердного просиживания в министерстве над заклеиванием и подчисткой орфографических ошибок начальства. Иногда, слушая «голоса», его разбирал смех, потому что в «Правде» на стенде у булочной было написано одно, а «Спидола» говорила совсем обратное. Но чем больше он слушал, тем меньше смеялся, потому что даже если все это неправда, все равно волосы дыбом вставали при одной мысли, что хоть доля правды в этом есть. Если раньше Наратор, придя со службы домой, съедал пачку пельменей, ложился на кровать с орфографическим словарем полистать или точил карандаши и засыпал под передачу «Для тех, кто не спит» из черной тарелки, то теперь он с воспаленными глазами крутил ручку «Спидолы» и впивался взглядом в стрелочку, ползущую по названиям городов: Лондон, Нью-Йорк, Мюнхен. И если раньше эти названия были не более чем кружочками с буквами со школьного урока географии, то теперь они обрели голос, заговорили, и одного этого было достаточно, чтобы смутить недалекий ум, привыкший к тому, что все эти города — лишь наименования могил мирового капитализма, где вурдалаки с мошной копошатся в золоте, обагренном кровью пролетариата, и ребеночек тянет хилую ручку: «Папа, не пей!», а молочка-то нет, а где коровка наша, а увели, мой свет; в то время как мы, здесь, уже давно исправили орфографические ошибки прошлого. Короче, раньше была одна на свете «Правда», а теперь она раздвоилась. И голоса из «Спидолы» были не похожи на те, к которым он привык за свои сорок лет: они были другими голосами, с ненашим выговором, вежливые и не назойливые и, что совсем невероятно, ошибались, в то время как голосу из репродуктора ошибаться не полагалось; эти же ошибались и, ничуть не смутившись, говорили «извините», как будто это не радио, вещающее правду и только «Правду» на весь мир, а ресторан с вымпелом «За отличное обслуживание». И, уже развращенный этой неназойливой любезностью, Наратор морщился при звуках деревянных, нутряных, как у чревовещателя, голосов сослуживцев, которые, выдав очередной ляп, не только не говорили «извините», но еще и толкались, например, в столовке или в очереди за зарплатой, не говоря уже о профсоюзных собраниях. И особенно трудно было Наратору общаться с товарищами по службе после голоса Наума Герундия, который все обозревал и с одной стороны и с другой стороны, но в конечном счете все оказывалось с мрачной стороны у нас, а у них там, в транзисторе с кружочком Лондона, была веселая такая и большая компания светлых умов, гениев красноречия, и они сидят себе, нога на ногу, с рюмкой шерри-бренди и обсуждают, как плохо жить там, где их нет, то есть тут, где был Наратор. «Правда» двоилась у Наратора в глазах, когда он, просидев круглую ночь над этой, как он стал называть «голоса», самокритикой, появлялся на службе с опухшим от недосыпа лицом и с синяками под глазами. При появлении Наратора в министерских коридорах сослуживцы стали подмигивать друг другу и шушукаться, распуская слух, что у Наратора завелась интрижка с бессонными ночами; проектировщица Зина при таких разговорах потупляла взгляд и краснела, но при встречах с Наратором в коридоре толкала его плечом и шипела в ухо: «Член нетрудовой!» Раньше подобное шушуканье сделало бы Наратора вдвойне подозрительным, заставило бы еще плотнее обложиться своими бритвочками и клеями у окна в осадном положении; но теперь он как будто не замечал этих насмешек, а ждал только конца рабочего дня, чтобы снова вернуться к шкале транзистора, как меломан в ложу консерватории. В смысл того, о чем журчали эти голоса, он не вдумывался, как и не вдумывался в мелькание страны под барабанный грохот с энтузиазмом реющих знамен. Она, страна, ходила, как на демонстрации, по кругу мимо его жизни, состоявшей из пропахшей потом школьной раздевалки, резинового киселя и холодных вафельных полотенец суворовского училища, запаха казеинового клея и казенных биточков в столовке учреждения. О топоте страны за окном он знал прежде лишь из черной тарелки радиоточки: по голосам передовиков, по призывам партии и радио-няни правительства каждое воскресенье с добрым утром для тех, кто не спит в море. Если не считать годов суворовского училища, откуда его изъяли по состоянию здоровья, он давно перестал шагать нога в ногу со страной и лишь глядел пристально на орфографическую ошибку с бритвочкой и промокашкой в руках; к грохоту социалистической стройки за окном собственной жизни он относился, как к реву машин человек, живущий на шумной улице: если бы шум за окном прекратился, он почувствовал себя не в своей тарелке.

Нечто подобное и произошло с голосами из «Спидолы». Однажды, когда очередной иновещательный голос стал рассказывать о том, что русский царь Иван Грозный решил заручиться правом политического убежища у английской королевы на всякий пожарный случай в России, откуда-то сбоку, от кружка со словом «Лондон», вдруг поползли шипение и гул. Наратор попробовал подкрутить ручку в сторону, но тогда исчез иновещательный баритон. Подкрутил ручку обратно к Лондону, но голос исчез окончательно: вместо него из кружочка лез глушащий сознание вой — то ли толпы, марширующей по булыжникам Красной площади, то ли скрежет электропилы, сквозь который пробивались слова советской песни «если бы парни всей земли вместе бы песню одну завели». В ту ночь Наратор долго шарил по шкале, но вместо старых знакомых герундиев бил по ушам все тот же грохот намеренной глушилки. Голоса бесследно исчезли. Однажды он решился впрямую спросить у бухгалтера отдела, знаком ли он с юмористической передачей «Маяка» под названием «Бибиси», но тот предупредил его, что не терпит матерных выражений в присутствии женского пола и ни про какие «бибисиски» слушать не желает, а кадровик на вопрос о «голосах» заявил ему, что у него в семье психов не водится и голосов он в голове не слышит. Обрезавшись так несколько раз, Наратор стал подозревать, что голоса его исходят вовсе не от «Маяка», а совсем из другого конца и источника света, и что на том конце света он, может, никогда в жизни не побывает и не сможет проверить, скрываются ли за этими голосами живые лица. Желание познакомиться с этими голосами лицом к лицу под рюмку шерри-бренди стало таким навязчивым, что однажды вечером он не выдержал рева глушилки и, вооружившись отверткой и преодолев страх перед электричеством, стал винтик за винтиком разбирать транзистор; но ничего, кроме цветных кубиков с проволочками вроде детской игры, внутри не обнаружил. Он глядел на валяющиеся части потустороннего мира на столе с протертой клеенкой, и до него доходило, что глушилка, которая лишила его задушевных голосов навсегда, находится не внутри говорилки, а где-то снаружи, может быть, у соседей, а может быть, даже на Спасской башне. Раньше он мысленно ограничивал свою жизнь министерским учреждением, от которого тянулся мысленный проход в его комнатушку в Бескудникове; теперь он впервые увидел себя одного в большом желтом городе, где ему не к кому пойти и не у кого спросить, есть ли эти голоса, звучат ли они еще за глушилкой, не погибли ли под развалинами его транзистора. И не у кого спросить не только в этом большом городе, не у кого спросить ни в одном населенном пункте этой трудовой страны, где от края и до края, от моря и до моря марширует вперед рабочий народ, глуша топотом примерещившиеся Наратору «голоса». Но, глядя на другие новые «Спидолы» в витринах радиомагазинов и вспоминая, как священный сон, раковину эстрады со звукоподражателем и понимающей публикой, Наратор приходил к выводу, что не одному ему слышались эти голоса, что, может быть, их слышала вся страна, только делала вид, что их, «голосов», не существует, что не существует того, другого света, а есть только парни всей земли, которые песню одну завели. И Наратор затосковал: лицо его осунулось, фигура сгорбилась, он стал невнимателен и, самое странное, вспыльчив. Однажды, к примеру, во время аврала с подготовкой доклада министру Наратор обнаружил исчезновение любимой резинки-стиралки, привезенной ему в подарок завотделом из заграничной командировки; Наратор возомнил, что ластик этот тиснули его враги из сослуживцев, чтобы ему подгадить; впал в бешенство и надсадным голосом кричал, что подает заявление об уходе, стучал кулаком по столу и предъявлял ультиматум, так что у сослуживцев глаза на лоб полезли от удивления; завотделом собрал даже срочную летучку и говорил о моральном облике советского служащего и позорном поведении некоторых, крадущих орудия производства срочного и ответственного доклада; пока он все это говорил, Наратор обнаружил резинку в щели между столом и подоконником: так и осталось невыясненным, совершен ли был вредительский акт, или резинка сама запала в щель в ходе запарки? Но главное, Наратору стала изменять его корректорская хватка: в одной из деловых бумаг он пропустил грубейшую опечатку: вместо слова «партком» было написано «партков», а когда доклад был с презрением отвергнут и завотделом был выброшен за дверь, Наратор медленно поднял заспанные глаза и сказал на это: «Что же, человеку и ошибиться раз в жизни нельзя?» Все сослуживцы были шокированы подобным безразличием к делам коллектива; это было так непохоже на Наратора, что все решили: Наратору нужно немедленно предоставить внеочередной отпуск. Стали обсуждать, где лучше всего поправлять расшатавшуюся напряженным трудом нервную систему: в министерском санатории в Алупке или в ведомственном доме отдыха в Старой Рузе; кое-кто пропагандировал рюкзак с палаткой в Подмосковье как лучшее средство встряхнуться, но, поглядев на апоплексическую физиономию Наратора, решили больше про турпоход не упоминать; говорили, что пора профсоюзу выдать Наратору бесплатную путевку в Кисловодск, где кислые воды лечат нервы лучше, чем всякий там валидол; увлеклись обсуждением так, что все переругались, пока бухгалтер не рассказал анекдот про Рабиновича, который никак не может решить в связи с отъездом за границу, брать ему зонтик или не брать. Пока все смеялись, Наратор набирал в легкие воздух смелости и, когда смех утих, выпалил: «Желаю в кругосветное путешествие!» Кто-то поперхнулся, кто-то истерично хихикнул, кто-то покрутил пальцем у виска, потом заговорили все хором одновременно, потом одновременно притихли. В наступившей тишине завотделом заявил, что в желании собственными глазами убедиться в круглости нашей планеты нет ничего противоестественного и вполне возможно похлопотать о курсовке на пароходе «Витязь» с заходом в главные порты Европы. «И зонтик пригодится», — остроумно припомнил бухгалтер юбилейный подарок и сказал, что в Англии дожди идут круглые сутки.

Краснокожую паспортину, при учете хвалебных характеристик и заверенных треугольником печатей, выдали настолько быстро, что Наратор не успел как следует ознакомиться с предстоящим ему иностранным языком; успел вызубрить только алфавит и поудивляться, как много в иностранных словах букв, которых все равно никто не читает, и он, Наратор, давно бы вычистил их бритвой из языка как путающие корректора излишества. Вечерами перед отъездом он часто вынимал, сам не зная зачем, из ящика буфета отцовские ордена, медали с бантиками и нашивки, которыми развлекался голопузым малышом. Потом был инструктаж, как не отрываться от своей группы на враждебной территории, и из этого инструктажа Наратор пытался понять, как же от своей группы можно будет оторваться. И, наконец, долгожданный борт трехпалубного парохода «Витязь», где на протяжении всего плаванья его регулярно рвало от малейшей качки; посреди ночи он просыпался в поту и страхе, что пропустил английский порт, выходил на палубу и глядел на покачивающийся горизонт, пытаясь различить огни желанной пристани, тот самый маяк, с которого шли голоса в «Спидолу». По прибытии в Плимут (который запомнился ему рифмой «примут?») Наратор очухался и на берег вышел вместе с экскурсией, побритый. Но приступы морской болезни во время плавания сыграли свою положительную роль: когда на первом же углу он попросился в сортир, никому не пришло в голову прикрепить к нему сопровождающего — все привыкли, что он блюет не переставая. Из сортира он выбрался через окошко и пешком, чудом следуя указателям, добрался до железнодорожной станции. Ему все казалось, что вот вырастет за спиной и схватит его за шкирку начальник группы и не видать ему Наума Герундия, с одной стороны, и, с другой стороны, надо было спешить, а он никак не мог разобраться в переворачивающихся на глазах табличках расписания, тем более что в конце концов ему указали на поезд, не соответствующий доске отбытий и прибытий, — так что никакой гарантии, что едет этот поезд в Лондон, у Наратора не было. Да и забраться в поезд тоже было непросто: у них ведь вагоны устроены, как улицы, — дом по сути один, только разделен дверьми на отдельные купе; в каждом купе по своей двери, открываешь дверь и видишь, что купе занято, надо бежать вдоль вагона и открывать другую дверь, а она не всегда открывается, потому что вагоны, как и дома здесь, столетней давности, не отличающейся от самой британской демократии и приватности. Он же не знал, что у купе этих общий коридор и это не купе, а сплошная фальшивка: хоть двери и разные, но отделены они друг от друга лишь спинками сидений. За этими сиденьями и не видно, может, все пассажиры давно поезд этот покинули, потому что он идет не в Лондон, а в депо. Оказавшись одиночкой в этих перегородках, Наратор пристально вглядывался в заплеванные табаком окна, чтобы не пропустить название станций, которые легко было в этом мире спутать с очередной рекламой между горшками труб, лужайками и коровами.

Прибытие Наратора в Лондон было озвучено хлопаньем несчетных вагонных дверей, которые грохотали, как победный артиллерийский салют. Вокзал Ватерклозет встретил его гулом толпы под гигантскими арками, как будто на Казанском вокзале, но с одним отличием: у выхода с платформы его поджидал контролер, которому все несли билетики наготове. Билетика, розовой картонной бумажки, у Наратора не было: он его выбросил по московской привычке, сойдя с поезда, не зная парадокса английской железной дороги: билеты проверяются не на входе, а на выходе. У Наратора не было не только билетика на предъявление, не было и языка, чтобы объяснить, почему он свой билет выбросил. Долго он тыкал себя в грудь, говоря «Россия, Россия», демонстрировал свой отрыв от экскурсии в виде бега на месте, жужжал и пищал, изображая помехи в «Спидоле», и даже подражал голосу Наума Герундия. Но негр-контролер с раздутыми губами внимательно шевелил ушами при изображении Наратором помех и крепко держал его за рукав, принимая за панка или адикта, сбежавшего из психушки. Когда Наратор попытался вырваться, негр достал свисток, и под сводами раздалась милицейская трель, что убедило Наратора еще раз, что зря мы помогаем освободительным движениям стран Африки. На трель явился английский бобби в черной каске горшком с ремешком под подбородок, и у Наратора отлегло от сердца, потому что из «голосов» он уже знал: в отличие от милиции полицейскому можно и надо доверять, поскольку он твой покой бережет; и Наратор, снова тыкая себя в грудь, прикладывая ухо к ладошке, как бы слушая «Спидолу», попытался выяснить у него дорогу к Русской службе Иновещания, и даже по-суворовски семафором изобразил слова «Говорит Москва», и так размахался руками, что первый бобби повел его в привокзальное отделение, где у него спросили единственно понятную ему на этом языке вещь: паспорт. Когда Наратор достал свою краснокожую советскую паспортину, глаза у присутствующих округлились. Тогда он и услышал впервые слово «дефектор», не зная еще, что означает оно «перебежчика». Он решил, что его принимают за дефективного, возьмут и вызовут психовозку, а то еще и советского посла, и не видать ему Герундия. Но на телефонные звонки полицейского чина явился переводчик, и, как только этот самый переводчик раскрыл рот, восторгу Наратора нельзя было найти адекватного перевода по-английски. Потому что голос этот звучал «Спидолой» и, хотя ограничивался лишь последними новостями о том, что все не так, как по «Правде» выходит, услышав его, Наратор знал, что этот голос выведет его на верную дорогу к лицам с шерри-бренди и с одной и с другой стороны. «Он! он!» — возбужденно тыкал Наратор пальцем в переводчика, а хомо сапиенс из Хом-офиса, британского МВД, выпытывал через переводчика, кто такая «Спидола» и на какую разведку она работает. «Мне бы на лица ваши взглянуть», — говорил Наратор, расспрашивая переводчика, в какую же дыру голоса влетают, чтобы вылететь из «Спидолы» на другом конце света. Переводчик распространялся про эфир. «Бибиси — это писк издыхающего трупа бывшей Британской империи в самоубийственной петле доморощенного гуманизма, в то время как голос Иновещания высится в эфире как статуя Свободы с филиалами во всех столицах мира. И ваш голос может стать еще одним кирпичиком в фундаменте этой самой эфирной статуи», — разглагольствовал переводчик. Наратор слушал его завороженно, раскрыв рот, а хомо сапиенс все время допытывался у переводчика, пытаясь вникнуть в их беседу: «Он просит политического убежища?» И переводчик спросил у Наратора, почему бы тому действительно не попросить политического убежища? Тем более голос у Наратора неплохой и он в один прекрасный день тоже сможет присоединиться к сонму вечных, говорящих в эфир; ведь если волне голоса удается пробиться через земную атмосферу, она выходит в космос, где нет ни глушилок, ни торможения, и она, волна, то есть голос Наратора, будет вечно странствовать по вселенной до скончания веков, а может, и дольше. И Наратор согласился, тем более вокруг продуктовые магазины были забиты колбасой не только вареной, но и сырокопченой и разными шерри-бренди, которые он будет распивать в окружении тех самых лиц, голоса которых звали его в Москве, прочь от проектировщицы Зины; к ней обратно всегда успеется, пусть сначала избавится диетой от двойного подбородка и тройного бюста, а если уж сослуживцы без него так скучают, пускай слушают «Спидолу», где он будет читать лекции по орфографии, аналогично юмористической передаче «Радио-няня» по первой советской программе. Так он и сказал человеку из «голоса», и хомо сапиенс стал заполнять полицейскую анкету. Первую ночь в целях безопасности он провел в полицейском участке, где поразился комфорту камер предварительного заключения, хотя, впрочем, сравнивать было не с чем, потому что в Союзе его на пятнадцать суток никогда не арестовывали. Когда же наутро ему дали яичницу-глазунью с беконом и в придачу две сосиски, вся его тамошняя жизнь стала вдруг уменьшаться в памяти, уходить в туман с пароходным гудком «Витязя», махая ему с борта на прощанье рукой. Наутро дверь камеры открыли и сказали, что он свободный человек и может идти на все четыре стороны Лондона и любого другого населенного пункта Британской империи.

В свой первый день на Иновещании он долго бродил по петляющим коридорам в надежде встретить Наума Герундия, пока ему наконец не разъяснили, что этого заслуженного работника уже как с год нет в живых: он скончался от необъяснимого недуга, в рассказе мелькала история о каком-то зонтике; так или иначе его голос давно звучит с пленки, поскольку он успел наговорить актуальных комментариев на четыре поколения вперед. И Наратора осенило, что не за всяким голосом скрывается человек, а если и скрывается, то не всякое лицо похоже на слышимый в эфире голос. Один голос, бархатный и звучный, оказался тщедушным пронырой с красным носиком, который при каждом удобном случае приговаривал: «О-кей, братцы-кролики». А дамский хрупкий, как печенье курабье, голосок с английским акцентом оказался теткой с обветренным, шелушащимся круглым лицом-репой, которая, познакомившись с Наратором, ходила по коридору и говорила: «Здрасьте-пожалуйста, говна-пирога!» Несходство это настолько ошеломило Наратора, что поначалу он подумывал, не возвратиться ли ему обратно тем же путем, отправившись в кругосветное путешествие с заходом во все советские порты от Нальчика до порта Находка. С этими мыслями он брал в руки зонт с эпиталамой «От товарищей по службе — для борьбы с непогодами жизни», нажимал на кнопочку: зонт раскрывался, и, постояв так с черным куполом над головой, снова как наяву припомнив запах бычков в томате из чужого ползущего рта и злой хохот сослуживцев в саду им. Баумана, Наратор осторожно складывал зонт и, успокоившись, ложился спать. Но постепенно и сами мысли о возвращении перестали приходить в голову, и он забыл, куда, собственно, собирался возвращаться: и сам он и другие забыли историю его дефекторства, откуда он и что и на каком свете; Лондона он не знал, кроме своей за копейку собесовской комнатушки с общей ванной да еще грязного автобуса, на котором он отправлялся на службу и возвращался вечером, разъезжая всегда на втором этаже для обзора, где курили, казалось, все — курили собаки, женщины и дети, окурки кидались на пол, а кондуктор стучал монеткой на каждой остановке, давая знак водителю, и, отрывая билетики, говорил вместо «спасибо» загадочное междометие «та». Сначала ему казалось, что если сейчас ничего у него за душой не осталось, то было, по крайней мере, что-то прежде; но потом он понял, что и прежде ничего не было и в будущем ничего не будет. Одни голоса, не соответствующие лицам. Лица же с Русской службы, не соответствующие собственным голосам, становились, завидев Наратора, все менее и менее соответствующими собственным голосам. Более того, эти лица стали повышать на него голос, когда Наратор лез в каждый перевод с орфографическими замечаниями и пытался бритвочкой с ластиком загладить описки в депешах для эфира, которые через мгновение годны были только для мусорной корзины. Недаром эти депеши-сообщения, они же «диспатчи», презрительно назывались среди сотрудников Русской службы «дисрачами», поскольку шли потоком чуть ли не симультативно с английского прямо в эфир, меняясь от «пиздерачи к пиздераче», как называли здесь передачи. И знатоку в исправлении орфографических ошибок Наратору трудно было понять, что тут слово не доклад министру, а воробей — вылетит, не поймаешь, и что эфир орфографии не улавливает. И Наратор растерялся и не находил себе места, не говоря уже о сложностях со временем, которое у англичан есть прошедшее в будущем и будущее в прошедшем. Всегда скрупулезный в отношении трудового расписания, Наратор являлся на службу вовремя — только время это не всегда совпадало с принятым на Иновещании. Чтобы не нарушать трудовой в себе дисциплины, Наратор заводил будильник по многолетней привычке согласно московскому времени, которое на два часа опережало английское, если только эти островитяне не переходили иногда на «летнее время», что было на час позже, а может и раньше, короче, три этих времени — московское, по Гринвичу и летнее — путались в его голове безнадежно, и он опаздывал, каждое утро совершая сложные арифметические подсчеты; в конце концов он завел три будильника для каждого особого времени, но забывал, в свою очередь, какой будильник что показывает. Путаница в том же духе шла в голове и с английским: до поздней ночи сидел он с оксфордским словарем, заучивая самые невероятные и экзотические словосочетания, а особенно напирал на пословицы и поговорки, забывая их русский оригинал, в результате, отстаивая свою правоту среди русских сослуживцев, из него вылетали конструкции вроде: «Бьюсь как дерьмо об лед» или же «Я у вас как бревно на глазу», и с таким ералашем в голове, выходя в эфир с дисрачем во время пиздерачи, вместо «руководство» произносил «урководство», а «миссию Киссинджера» упорно называл «киссия Миссинджера». Наконец его осенило, что, имея дело с эфиром, суть совершенства заключена не в орфографии, а в правильных ударениях, и он стал расхаживать от диктора к диктору с советским словарем диктора, не понимая, что каждый диктор-эмигрант считает, что он и есть русский язык, и не любит, чтобы ему диктовали, где и по кому делать ударения. Не говоря уже о том, что Наратор своими наставлениями прерывал сообщения, идущие прямо в эфир, в результате чего его отстранили от микрофона. Не говоря уже о том, что у него вообще были трудности с речью и ему легче было жить, вообще не говоря. В качестве переводчика он тоже был не мастак: хоть и понимал, что ему говорили по-английски, обратно на русский перевести затруднялся — у каждого слова было слишком много значений на великом и могучем, а выбирать он не привык и не умел. В конце концов его перевели в отдел некрологов на каждого здравствующего знаменитого человека в случае его смерти, где Наратор с утра до вечера расставлял косые черточки ударений. Но терпение администрации истощалось, и когда девятым валом поперла третья волна эмиграции, все чаще Наратору стали намекать, это в эфире незаменимых нет. И все чаще Наратор, вернувшись с работы, запалял старую свою «Спидолу», которую благополучно провез через все кругосветное путешествие к политическому убежищу, находил диапазон волн и мегагерцы и слушал «голоса», забывая об увиденных лицах, которые этим голосам не соответствовали. Голоса прорывались и хрипели, уже не перекрикивая московские глушилки, а просто улетая в противоположном Наратору направлении в сторону железного занавеса, доходя потому с таким же трудом, как и в Москве. И Наратор раскрывал снова зонтик с мемориальной надписью и снова представлял себя на лавочке в саду им. Баумана; но слышал теперь не отгремевший хохот сослуживцев, а звукоподражателя Копелевича в раковине эстрады; грехи отцов забывались, и все явственнее проступало понимание собственного ничтожества. Вместе с потерянной надеждой на возвращение юбилейного зонтика и этот диапазон взаимопонимания с самим собой сузился до точки такого глушения, за которым не слышно было даже плача.

Популярные книги

Para bellum

Ланцов Михаил Алексеевич
4. Фрунзе
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
6.60
рейтинг книги
Para bellum

Найди меня Шерхан

Тоцка Тала
3. Ямпольские-Демидовы
Любовные романы:
современные любовные романы
короткие любовные романы
7.70
рейтинг книги
Найди меня Шерхан

Архил...?

Кожевников Павел
1. Архил...?
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Архил...?

Табу на вожделение. Мечта профессора

Сладкова Людмила Викторовна
4. Яд первой любви
Любовные романы:
современные любовные романы
5.58
рейтинг книги
Табу на вожделение. Мечта профессора

Чужой ребенок

Зайцева Мария
1. Чужие люди
Любовные романы:
современные любовные романы
6.25
рейтинг книги
Чужой ребенок

Страж. Тетралогия

Пехов Алексей Юрьевич
Страж
Фантастика:
фэнтези
9.11
рейтинг книги
Страж. Тетралогия

Возвращение Безмолвного. Том II

Астахов Евгений Евгеньевич
5. Виашерон
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
рпг
6.30
рейтинг книги
Возвращение Безмолвного. Том II

Лисья нора

Сакавич Нора
1. Всё ради игры
Фантастика:
боевая фантастика
8.80
рейтинг книги
Лисья нора

Темный Лекарь 4

Токсик Саша
4. Темный Лекарь
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Темный Лекарь 4

Законы Рода. Том 6

Flow Ascold
6. Граф Берестьев
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Законы Рода. Том 6

Титан империи 2

Артемов Александр Александрович
2. Титан Империи
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Титан империи 2

Лорд Системы 4

Токсик Саша
4. Лорд Системы
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Лорд Системы 4

70 Рублей - 2. Здравствуй S-T-I-K-S

Кожевников Павел
Вселенная S-T-I-K-S
Фантастика:
боевая фантастика
постапокалипсис
5.00
рейтинг книги
70 Рублей - 2. Здравствуй S-T-I-K-S

Я еще не барон

Дрейк Сириус
1. Дорогой барон!
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Я еще не барон