Русская война: Утерянные и Потаённые
Шрифт:
Характерно, что именно в 1833 году, в пик своих наивысших политических достижений Николай I настоятельно добивается вступления А. С. Пушкина в дворцовую службу; но принципиальный формалист – в чине камер-юнкера.
Пушкин поморщился на невысокий чин, Николай Павлович морщится на частое манкирование службой г-ном камер-юнкером; но близко-верные, чуткие к внутренним настроениям властелина А. Х. Бенкендорф, А. Ф. Орлов уже демонстрируют необычайную симпатию к поэту: Пушкину МНОГОЕ ДОЗВОЛЕНО.
Идет игра – но с очень серьезным подтекстом: Пушкин чуть фрондирует – власть слегка хмурится; кто этого не понимает, хотя бы вдруг ставший усердным сверх ума С. Уваров, разгоревшийся упечь поэта за пародию в ссылку, получают назидания, мягкие, приватные, но когда их читает Александр Христофорович Бенкендорф…
Странные
1830год – Польское восстание и второе сватовство к Н. Н. Гончаровой; и прямая поддержка двора в этом деле. А. Х. Бенкендорф свидетельствует политическую благонадежность и благорасположение властей; Николай… как-то странно намекает на симпатию к этому браку, хотя бы к его женской половине, на что обратил внимание, но в узком интимно-личном плане, Л. Гроссман.
1831 г. осмысление антирусского, а может быть, и антиславянского характера полонизма; знаменитый патриотический цикл, так бесивший еврофилов П. Вяземского, А. Герцена, П. Чаадаева; семейное сближение с царской фамилией.
1833 г. Путешествие через всю Россию, какой она видится из столиц в Оренбургские степи. Мир иной – порог Сердца Азии; дружба, проницательная и подозрительная с В. Перовским, героем надрывной любовной истории – и проконсулом Дороги Народов, готовящем завоевание Средней Азии. До Гиндушука, Памира… Куда дальше? Знакомство и скрыто-приязненные разговоры с А. Ф. Орловым, через облик которого проступают черты других былинных Орловых; как и опального гиганта А. П. Ермолова – странная судьба, предельная вознесенность и… невостребованность: дважды, в Ункияр-Искелесси и на Парижском конгрессе явил изумительное политическое дарование…, а в десятилетия промежутка конюшни Конного полка и чтение филерских донесений о великосветском разврате – самый информированный человек в империи, Шеф корпуса жандармов.
1834 г. – вступление в придворную службу; принятие Ж. Дантеса в русскую гвардию; неудачи с «Современником»; припадки ревности: к Безобразову, к Императору…; дети, дети…
1836 г. – «Дантесовская история»; дуэльное бешенство, 4 крупных истории: с В. Соллогубом, Н. Репниным, С. Хлюстиным, Ж. Дантесом.
В той клоаке, которая разверзается вокруг Пушкина есть какая-то закономерность: в предельной ненависти и глумлении поэта соединяются европейское болото, кооперирующееся в кружке графини Нессельроде и ее мужа «австрийского министра русских иностранных дел»; и охвостье боярско-княжеских родов: Пашка Долгоруков, Сашка Раевский, Сашка Гагарин – в стороне с постными лицами В. Соллогуб и П. Вяземский, А. Тургенев и Оленины (друзья-с? – но сколько же подноготной грязи выплеснут они на «любимого Сашу» в своих записочках и мемуарцах). Борются и отчаянно В. Жуковский и, и…и больше никого – это так потрясло В. А., что по концу истории он уезжает в Германию; там, по примеру Ф. Тютчева, женится на немочке; и покойно доживает, сторонясь русских…
Слухи о мстителях с кинжалами; офицерах сговорившихся ехать в Париж довершить дело – только россказни раздраженных обывателей. Самая пикантная из них та, где «русским мстителем», карающим злодея назван поляк Адам Мицкевич.
Все кончается лермонтовским «Убит поэт», где все перекладывается уже на «божий суд», что весьма обогатило русскую поэзию, но и высветило нечто в генезисе национально-русского интеллигентского пустозвонства: мы ведь, если влюблены, дарим своим подругам не перстенек, а Млечный Путь, на худой конец Моря и Звезды, никак не меньше; и уж точно уверены, что они по гроб жизни должны быть счастливы, когда им на шею сваливается хомут нашего Неповторимого Духа; а на разводах считаемся наволочками и ложками… Сам по себе «божий суд» убийцу оправдал – Жорж Дантес на склоне лет писал, что по отъезду из России жизнь его вступила в колею счастья: преуспевающий негоциант, сенатор империи, владелец процветающего майората в Эльзасе, любящий и любимый муж и отец. В 1838 (Л. Гроссман относит к 1837 г.) он получает теплое участливое письмецо от Натальи Николаевны Пушкиной, далее переписка и встречи, не прекращающиеся по самую ее смерть – что же, чисто русское – И кому какое дело, что кума с кумом сидела.
Это обстоятельство, вне зависимости, потоптал ли французский петушок восторженно квохчущую курочку на эльзаском лужке, или дело ограничилось элегическими воздыханиями двух стареющих красивых животных обращают весь наведенный и устоявшийся лоск сентиментальных оценок Натальи Николаевны в творениях Ю. Лотмана, Л. Гроссмана, Л. Аринштейна, С. Абрамович в совершенную чушь и галиматью. Все получилось по-русски: грязненько, тепленько, ни богу свечка ни черту кочерга. Вот только неизбывная короста Александровой крови выпучила все это на совершенно неподобающее, недостойное место; завязала иным узлом.
Право, он сам своим максимализмом: либо храм, либо бордель; отчаянная эскапада морали и слезы исповеди был невместен среди них, немножечко беременных девственниц – как белая ворона, как черный арап.
Даже честная ненависть Идалии Полетики выглядит как-то возвышенней на фоне этого тепло-вонючего клоповника. Над этой линией литературоведы и пушкинисты запинаются, не могут ее объяснить, не видят причин и оснований – просто они проглядели крайне любопытный национально-отечественный типаж, своеобразную идеосинкразию к большому. Я бы сравнил ее с острейшей неприязнью А. Панаевой к И. Тургеневу, ненавистью средности к необычности; преимущественно и принципиально беспредметную и без повода; даже зачастую и в ущерб себе; так сказать святую ненависть. Типаж этот относительно новый, отличный от смердяковского юродствования и преимущественно развившийся в новоевропейских образованных кругах, проходящий отчетливой линией от той же Полетики через Зинаиду Гиппиус к Н. Берберовой; впрочем, проявляющийся в любом околотке, где возникает талантливый, даже без издержек внешней экстравагантности человек, порождающий движение, т. е. беспокойство, неудобство, раздражение, не материальным поползновением – фактом своего инобытия; и кто-то крайний, невыдержанный, более чувствительный, даже не худший, обращается на источник этого раздражения; смутно и тупо поддерживаемый окружением, немножко впрочем обращающемся и на него – ведь тоже раздражает, выносит сор из избы…
Что такое сделал А. С. Пушкин князю, выдающемуся специалисту по генеалогии и замечательному дирижеру П. Долгорукову, что тот на цыпочках бегает за ним на балах и строит ему рожки? – А ничего, свет застилает… А и не сам ли Пушкин о том же проговорится, когда после «Капитанской дочки», предуведомленной святоотеческим неразложимо общим назиданием «На службу не напрашивайся, от службы не отказывайся» вдруг разразился
Иные, лучшие мне дороги права:Иная, лучшая потребна мне свобода:Зависеть от царя, зависеть от народаНе все ли нам равно? Бог с ними,НикомуОтчета не давать, себе лишь самомуСлужить и угождать…Ай, пискнулось:
– Свобода жить козявочкой!
Что так восхитило Л. Аринштейна «это… правовая декларация, к которой потомки Пушкина подошли только сегодня, пренебрегая ею или даже действуя в прямо противоположном направлении на протяжении более полутора столетий…»
Подошли? Или подползли?
Ну, что тут скажешь – иначе он бы не был Пушкиным, из которого все исходит: и Лермонтов, и Гоголь, и Ахматова, и Гиппиус; и соколы взлетели, и поползли козявочки…
Любопытно, кто же так преуспел в изучении А. Пушкина; точнее, в перекраивании под свою худобу или дородство, рост или мизерность: Ю. Лотман, Н. Эйдельман, Л. Гроссман, Ю. Левкович, Н. Эткинд, Л. Аринштейн, Стелла Абрамович (это гаерствую – не только у нас бывают Афродиты Пенкины) и чуть-чуть, сбоку-припеку М. Алексеев и Гейченко. Прямо какая-то юдо-золотоносная жила. Вот любопытно, около Лермонтова и Гоголя, с их надрывом, мистицизмом как-то такой толчеи не наблюдается; чем-то они отстранены, как-то неудобны, чтобы распоместиться на «Герое Нашего Времени» или «Старосветских помещиках», а вот «Повести Белкина» прямо-таки обратились в еврейский завод. Не в том ли дело, что чем-то они отразили черту национального интеллекта народца тихого, вкрадчивого, стелящегося, теплолюбивого: его бытовизм, стеганые ватные одеяла, немножко с душком, отчасти с клопиками – но уютно, покойно, все до стеночки видать, до всего по улочке дойти… Узнаете? Еврейская местечковость, сиречь русское мещанство.