Русские и нерусские
Шрифт:
Соглашусь с издателем: детективная сторона дела здесь не менее увлекательна, чем мемуарная. Тем не менее, детективную часть я оставляю в стороне. Эта часть книги посвящена истории борьбы группы еврейских отказников за выезд из СССР; Нина Воронель играла в этой борьбе видную роль, стоя плечом к плечу со своим мужем, знаменитым физиком, публицистом и идеологом сионизма Александром Воронелем, и описала она все это так ярко и яростно, что язык не поворачивается назвать ее бедненькой. И вообще это уже, наверное, часть еврейской истории и еврейской жизни, судить о которой нам приходится уже несколько со стороны и издалека.
Сосредоточусь на русских частях книги: в них показано вызревание души, вынесшей такую ярость (и яркость).
Три качества отмечу сразу в характере рассказчицы. Прежде всего,
Должен сказать, что хотя запретные подробности из жизни замечательных людей весьма выигрышны, литературная искушенность Нины Воронель в принципе и без них могла бы обеспечить интерес читателей: в книге есть прекрасно написанные новеллы. Например, о том, как по республикам советской Средней Азии возят мистера Аверелла Гарримана. Стремясь обеспечить комфорт американскому гостю, стюардессы гоняют по самолету наших безответных граждан, а один — Вася Кнопкин — не желает быть безответным и протестует голосом, взвивающимся почти до плача. Это — к вопросу о правах человека. Или — новелла о кошке, которую задумали выгнать из дома, а она, озверев, накликала на головы обидчиков такие беды, рядом с которыми арест Синявского и Даниэля кажется просто частностью. Мистика! Или — новелла про больную Ахматову, которую рассказчица навещает; та, догадавшись о подлинной цели визита, человеколюбиво разрешает: «Вы небось хотите почитать мне свои стихи? Прочтите одно.» (Пастернак не был так человеколюбив — сразу отрезал: «Чужих стихов не читаю и не слушаю, они мне мешают писать свои»). Нина читает Ахматовой: «Меня пугает власть моя над миром. Чтоб на паркете люди спотыкались, чтоб на шоссе машины заносило». Ахматова слушает, хвалит и отпускает гостью, а потом спрашивает вслед, когда та уже у двери: «У вас и вправду есть такая власть?»
При жесткости воронелевского пера и непрощающей памятливости такие эпизоды, полные юмора и самокритичности, сильно смягчают ситуацию.
А есть, что смягчать. Бесстрашная откровенность, с которой Нина Воронель живописует неприкосновенные фигуры давней и недавней российской истории, не просто достойна комментариев, а явно на комментарии провоцирует. Чтобы не задевать фигуры слишком близкие, нырну в достопамятный XIX век: жена великого писателя ложится перед ним в постель и, обнажившись, посвящает в подробности своей любви к другому, затем протягивает ему для поцелуя ногу и тут же выгоняет из комнаты. Такой крутости не достигала и Авдотья Панаева, чьи записки когда-то потрясли читателей. хотя русской литературы и не пошатнули. Не пошатнут ее и мемуары Нины Воронель, притом, что многим будет любопытно подсмотреть вдову знаменитого советского поэта, какова она в бане. Иных же обрадует реплика, адресованная к не менее знаменитому советскому публицисту: «Вы думаете, что вы дерьмо, а вы — собачье дерьмо». Передавая нам эту полувековой давности инвективу, Нина добавляет со знанием дела: дерьмо — «любимая субстанция раннего Сорокина». Очко!
Теперь насчет психологической проницательности. На сей раз придется потревожить не классиков позапрошлого и первой половины прошлого века, а фигуру близкую, к тому же мне лично близкую, это — Андрей Синявский, которого я знал лично и имею некоторые основания считать своим учителем.
Застав его однажды пьяным и получив возможность сопоставить некоторые цитаты в его черновых и беловых бумагах, Нина отмечает «многослойность и непрозрачность» этой натуры и приговаривает: «Я всегда знала, что он — человек с двойным дном».
Пока в вашем сознании маячит непрозрачность, мысль о двойном дне кажется интересной и даже — в русском историческом контексте — многообещающей. Тут уже не Авдотья Панаева-Головачева простирает руки над ситуацией, тут Розановым пахнет, и не тем, который может показаться
Разгадывая вместе с Ниной эту загадку, мы получаем от нее следующее объяснение «эксцентричной расхристанности» Синявского: «когда все вокруг либералы, интернационалисты, он играет в националиста, славянофила и верующего. А когда вокруг все оказываются славянофилами, верующими и православными, — он тут же выходит из общих рядов. Потому что он может быть только один. Это его главная черта. Быть одним: единственным».
Ну, разумеется. Быть одним-единственным — вообще черта (мечта) любого человека, наделенного художественным (и интеллектуальным) даром. Пусть Нина заглянет в собственную душу.
А вот насчет того, чтобы специально заботиться о собственной непохожести. И вы в самом деле думаете, что это — «главная черта» Синявского?! Полно, скорее, это про Гробмана, чемпиона Израиля по «выпендриванию»: в августе ходит в гости в сапогах, а зимой — в шортах. Вот ему действительно важно быть не как все.
Я-то думаю, что талантливому человеку просто неважно, как все он или не как все. Или: первый он или не первый. Художник, занятый своей болью, вообще существо без номера. А если кто такой нумерацией озабочен, это плохой признак.
Боль Андрея Синявского — русская история, русская судьба, русская реальность, невменяемость наша, вечная неизбывная «дурь» и безнадежное тягание с западной успешностью. И от этой русской боли было Синявскому, я думаю, в высшей степени наплевать, кто там где его окружает и в какие «общественные движения» его вербуют. Он жил своей сверхзадачей.
Это очень хорошо понял Александр Воронель. Именно поняв Андрея Синявского как русского мыслителя, он ощутил себя мыслителем еврейским! Физик, распятый на «мерах и весах», естествоиспытатель, чья наука «не имеет национальности», затрепетал от забот иудейских. И Нина, верная еврейская жена, из несчастной русской поэтессы, самое это слово «поэтесса» ненавидевшей, превратилась в тигрицу отказа, к которой с уважением и на «вы» обращались приставленные гебешники!
Так если Воронелю хорошо быть евреем, почему бы Синявскому не быть русским?
А если быть русским в его ситуации, когда национальная идея идет вразрез со всемирной ролью, — если в этом положении быть русским — означает непрозрачность, так, извините, прозрачность тут ничего не прибавит, и оттого, что вы выведете такого мыслителя на чистую воду, смутность ситуации не исчезнет, и проблема к разрешению не приблизится. Потому что масштабы задач несоизмеримы.
Тут я подхожу к третьей ипостаси Нины Воронель: к ее детективной фантазии. Она скрупулезно расследует: неспроста же в лагере позволили Синявскому писать «Голос из хора», а потом дали вывезти во Францию дорогую мебель! А что, если вся эта история: и публикации «Абрама Терца» за границей, и судилище, и срок, и высылка — на самом деле многоходовая дьявольская операция советских спецслужб с целью внедрить Синявского за рубежом в эмигрантские круги (и вообще под корку западной интеллигенции) как агента влияния?
Интересно. Панаевой такое в голову бы не пришло. Боюсь, что и Розанов, он же Варварин, не додумался бы. Разве что Юлиан Семенов?
Так вы допускаете, что наши идеологи и контрразведчики настолько дальновидны и последовательны, что способны задумывать и осуществлять такие долгоиграющие операции? Что-то не верится. Не ближе ли к истине другое: что эти службы между собой сговориться не умеют: одни чету Воронелей выпускают в Израиль, а другие гадят и препятствуют.
Ну, пусть даже так: запустили они агента влияния (попутно уморив Даниэля, пристегнутого к операции ради эффекта достоверности). Ну, и что получили? Синявского, который пошел направо, когда все (там, во Франции) пошли налево? Или: он налево, а все направо? Да кого это интересовало уже тогда, когда они там очередной раз передрались? Пусть лучше Нина вспомнит сплоченный единым порывом «миллион задниц», еще при Советской власти вогнавший ее в ужас, когда в Гиссаре она подсмотрела исламский праздник «из-за полуприкрытой двери медресе». А потом пусть продолжит свои изыскания на предмет того, сотрудничал ли Синявский с гозбезопасностью.