Русские и нерусские
Шрифт:
Да сколько бы ни было! Гибель одного человека — такая же непоправимость, как гибель миллионов, разница только в том, что, подсчитывая миллионы, мы не успеваем почувствовать гибель каждого.
Может, потому и воззвал Достоевский к нашей совести, пустив в нее, как каплю целительного яда, слезинку ребенка. И прожигает она нам душу, когда выделена из моря слез, взята на «предметное стекло» и вопиет безотносительно к ситуации, в которой пролита.
А если все-таки прояснить ситуацию вокруг той детской слезинки, которая смешалась с водами Драу в первый летний день 1945 года — через три недели после конца войны?
Первый вопрос:
Вторая проблемная точка: англичане. Предали или не предали они казаков? По-человечески — да, предали. Если не выходить за пределы ситуации. А если всю ситуацию взять в расчет? Англичанам это казачье войско было с конца войны — как головная боль. С литовскими партизанами дралось, от немцев вроде бы отвернулось (то есть немцев предало), куда повернет, не угадаешь. Никаких гарантий англичане казакам не давали, а вот Сталину Черчилль обещал: всех интернированных гитлеровских вояк вернуть в страны принадлежности. А их хватало, кроме казаков Лиенца: и татары там, и калмыки, и чеченцы, и украинцы. «Интернационал» — не только с нашей стороны, но и у Гитлера (как и у Наполеона), только если Наполеон, одолей он Россию, пожалуй, вернул бы полякам Польшу, — Гитлер же никакого «Казачьего стана» у себя не потерпел бы. Так что окаянный «сталинизм» был все-таки меньшим злом. если бы казаки могли взвешивать.
Ничего они взвешивать не могли. Ничего хорошего не ожидало их у наших особистов. Фильтрационный лагерь. Атаманам — петля. Верхушка атаманская: Краснов, Шкуро, Доманов, Панвиц — пощады и не просили. Отчаянные мужики, крепились, как могли. Шкуро под хохот конвойных солдат напоминал дознавателям, как он лупил их (то есть красных) в Гражданскую: «пух и перья летели»! Краснов слушал этот балаган с отвращением; он-то втайне надеялся, что его помилуют — как-никак известный писатель, чьи произведения переведены на столько-то языков.
Наш гебешник Меркулов все эти красновские заслуги видел в гробу:
— На свободу не надейтесь, вы же не ребенок! Если не будете упираться, подпишете кое-что, отбудете парочку лет в ИТЛ, там привыкнете к нашему образу жизни. найдете его прекрасные стороны. Жить будете!
Протоколы этих допросов теперь опубликованы. Краснов отвечал:
— Кончайте сразу. Пулю в затылок и.
— Э-э, нет, господин Краснов. В ящик сыграть всегда успеете. Навоза для удобрения у нас хватает. А вот потрудитесь сначала на благо родины. На лесоповале, в шахте по пояс в воде. Станете тонкий, звонкий и прозрачный, ушки топориком.
Меркулову тоже недолго веселиться: через несколько лет его расстреляют по бериевскому делу. Где его могила — неизвестно.
Могила же Краснова, а также Шкуро, Доманова, Панвица — символически обозначена теперь мемориальной доской у Храма Всех Святых в Москве, возле станции метро «Сокол». Можно пойти и уронить слезу.
Что тут скажешь. В конце концов всякий
Вот там и ставьте ему доску с перечислением всех крестов, казачьих и германских. И Гельмуту фон Панвицу, группенфюреру СС, заделавшемуся казачьим атаманом, ставьте доску там же, в Австрии или в Германии, чтобы какая-нибудь фрау с киндером могла пролить законную слезу. Но не в Москве!
И еще о матерях и детях. Магда Геббельс перед тем, как покончить с собой, отправила на тот свет своих дочерей, малолетних девочек. Жалко их? Жалко. Так и хочется сказать: их-то ты за что же обрекаешь, им-то почему отвечать за твои дела и за дела твоего интеллектуального мужа? А это все то же: она уверена, что русские варвары детей не пощадят. Не потому ли, что их нацистская беспощадность сидит у них колом в башке? Такие сверхчеловеки.
Когда Гиммлер «разрешил» при очищении местности от партизан расстреливать детей и женщин, потому что выжившие будут ненавидеть немцев и их нельзя оставлять в живых, он оговорился, что эта мера вынужденная. Шевельнулось, значит, что-то у бывшего школьного учителя. Но сильнее был все-таки страх. Страх возмездия, которое с 1943 года стало для них неотвратимо.
Сильный драчлив не бывает, — заметил когда-то основоположник социалистического реализма. И мы тоже стервенели от сознания собственной слабости — в 1941-м, когда все висело на волоске. И был расстрел эсеров в Орловской тюрьме, и бессудная казнь военачальников в Куйбышеве. Сколько слез выплакали тогда их вдовы и дети? Перевалило к 1945-му — заплакали другие.
Пусть слезы их смешиваются у нас в памяти.
Но куда меж тем переваливает наша история?
Понаприехали
Слово это шелестело у меня в ушах все 726 дней свердловской эвакуации: с 7 июля 1941 по 3 июля 1943 года. Его шепотом передавали старшие: моя мать и мои тетки — как носящееся в воздухе нормальное определение ситуации, то есть как то, что должны чувствовать хозяева, на головы которых мы свалились в качестве нежданных гостей. Но ни разу за те два года я этого слова не услышал от самих хозяев. Хотя чувствовать они должны были именно это: мы к ним — «понаприехали».
Картина эвакуационной жизни, конечно же, не укладывается в лозунг «единства фронта и тыла», долбивший нам мозги. И то правда, что «творческая интеллигенция», рванувшая на Урал и за Урал, в Ташкент и Алма-Ату, в Чистополь, Елабугу и другие «черные дыры» провинции, испытывала в эвакуации «крайний психологический дискомфорт». И что ящики с полотнами Брюллова и Ван Дейка из харьковского музея мокли под каким-нибудь уфимским дождем, а победоносные репинские «Запорожцы» забились в жалкий деревенский дом с печным отоплением и керосиновыми лампами.