Русские и нерусские
Шрифт:
Мой отец, убежденный большевик, с презрением отверг когда-то моего старорежимного деда.
И вот я, выбираясь из-под обломков этого классового погрома, говорю, что я НЕ СДЕЛАЮ из наследия отцов такого же пугала, какое отцы сделали из наследия дедов.
Не отвечать им злом на их зло! Перешагнув набитые трупами рвы революций и войн, красных и белых, русских и инородных, правых и неправых, угнетателей и угнетенных, победителей и побежденных, — срастить Историю воедино.
Она и так кровава, располосована, изолгана.
Соединять несоединимое?!
Да. Разина, взметенного казачьей вольницей, и Алексея Михайловича, тишайшего строителя крепостной державы. Пугачева во главе «азиатских орд», и Суворова во главе «европейского артикула». Царя Николая, казненного уральскими боевиками (перестрелявшими впоследствии друг друга), и его палача Юровского (сын которого помогал потом собирать свидетельства об этом ужасе — не знал, как избыть из души).
Время собирать камни, склеивать черепки, перечитывать полуистлевшие документы. Камни зарастают плесенью, черепки крошатся, страницы тлеют. Компьютерные диски летят на выручку архивистам — и размагничиваются от времени.
А мы все-таки собираем.
«Встречи с прошлым» теряются в прибое событий настоящего; сюжеты, выхватываемые из бездны прошлого, погребаются под камнепадом из будущего, когда оно становится настоящим и заваливает нашу память.
Архивы трещат.
А мы собираем и собираем.
Настоящее распинает наши души.
А мы бегаем на свидания с прошлым, бережно смывая с этого прошлого грязь и кровь, веря, что с нашего настоящего, когда оно станет прошлым, внуки так же будут счищать грязь и кровь.
Или не будут? И тогда История кончится?
Чтобы не кончилась, мы и воскрешаем былое: великие фигуры, события, драмы, а рядом — тихое бытие безвестных обывателей, не чаявших, что их кто-то вспомнит, — История кровоточит и из открытых ран, и из сдавленных капилляров.
Оставив на родине остывающие рвы Ходынки, безвестная молодая девушка, имя которой так и не выяснено архивистами, едет в Италию и над теплыми средиземноморскими водами заносит в дневник стихи известного философа Соловьева, словно о ней написанные:
«Она видит далеко в полночном краю, средь морозных туманов и вьюг, с злою силою тьмы в одиночном бою гибнет ею покинутый друг».
Над хладными балтийскими водами взвивается флаг цвета крови: дожидаясь отречения императора (или не в силах дождаться), безвестные матросы Балтфлота начинают убивать офицеров: не стреляют — бьют чем попало, терзают, рвут.
Гибнет известный на всю Россию адмирал Непенин; весть о его гибели заносит в дневник известный ученый Дурылин вперемежку с высказываниями его знакомых: Нестерова, Розанова, Флоренского и других известных на всю Россию людей.
Можно ли связать эти концы безвестности и известности?
Связать нельзя.
Можно переплести
Когда мы спасаем Прошлое из забвенья, мы даем ему шанс стать осмысленным. Мы снимаем с вечно проклятого прошлого клеймо проклятья. Из кровавого оно становится кровным.
И тогда боль безысхода может смениться болью искупления.
Мы и наши начальники
Конденсат
Вспоминая Брежнева
Врезалась мне в память фраза где-то в середине 70-х, в зените брежневской эпохи, а произнес ее один из официальных идеологов того времени — в неофициальной обстановке:
— Каждое выступление Леонида Ильича есть замечательный конденсат тех мыслей и чувств, которыми в данный момент живет страна.
Я не знал, что подумать. С одной стороны, в этом было что-то обидное: техническое, приземленное, элементарно-школьное, как конденсатор из курса физики: сжижение газов, накопление электричества.
Но, с другой стороны, в этом определении сквозила признательность Леониду Ильичу за то, кем он не был. Сравнивать-то с кем приходилось? Или с генералиссимусом, в крови с ног до головы, за ту кровь со всех пьедесталов скинутым. Или с кукурузоводом, за непредсказуемость скинутым со всех постов. Других вариантов страна не помнила.
В противовес тем двум вариантам и выдвинули Леонида Ильича на пост генсека, с формулировкой: «Пусть поработает скромный товарищ».
Встал вопрос: как соединить скромность с величием?
Леонид Ильич нащупал: стиль должен быть приподнятым, торжественным, местами даже с пафосом. Но — не крикливым. Лучше сказать последнее веское слово, чем наболтать много, а потом неизвестно, как из всего этого выходить. Надо не по-буденновски рубить, а чтобы шло, как по маслу. Ровно. Спокойно. Без накрута. Без трескотни. Без крючков. Без витиеватых выражений и пословиц.
Буденновская рубка — это уже что-то из области преданий, а вот крючки и шараханья — из памяти недавней, как, впрочем, и пословицы, врезанные в сознание партии с той поры, когда надо было определяться, где тебя прочистят: в городе Богдан или в селе Селифан.
В отличие и от того горячего времени, и от недавнего взбалмошного, Брежнев на личности не переходит, персональных обвинений избегает, прямой полемики не любит. Соответственно, главное чувство, которым он делится с товарищами, — это вошедшее позднее в анекдоты «глубокое удовлетворение». Которое если и переходит во что-то другое, то в «чувство неудовлетворенности». Это один раз. И другой раз — в эту оговорку надо вслушаться — когда уравновешенный генсек вдруг признается, что вместо «удовлетворения» уходит с заседаний «больным». И у нас нет оснований ему не верить.