«Русские идут!» Почему боятся России?
Шрифт:
По идее, самое время было возникнуть сложностям: «царской воли» кочевать на Волге ойраты (то есть уже калмыки) не имели, так что, можно сказать, проявляли самовольство, а Москва самовольства не терпела. Но, с другой стороны, дьяки в Белокаменной отмечали и то, что «зюнгорские новики смиренны и шерть держат исправно», – и на то были основания: всех, кто прикочевывал в русские земли, старейшины «старожилых», дербетов и торгутов, строго-настрого предупреждали, что за любую попытку навредить Белому Хану наказание будет строгим и неукоснительным, сообщая в Москву, что «берут шерть на себя». То есть гарантируют, что принесенная ими присяга будет соблюдаться и вновь прибывшими. А немногим ослушникам, – были и такие, – приходилось туго: «старожилые» отказывали им в помощи против казахских налетов, а Москва приказывала разобраться с «неслухами» башкирам, иметь дело с которыми в тех краях никто не хотел. Тех же «калмыков»,
В общем, Дума присматривалась и думала, стараясь понять, в связи с чем «зюнгорский народец» движется в российские пределы, и определить, насколько новым подданным можно доверять. Информация к размышлениям была самая благоприятная. Ойраты, кочуя в землях, хоть и российских, но почти пустынных, их благоустраивали (как писал позже академик Иван Лепехин, «от них прямая польза есть. Они занимают пустые степи, ни к какому обитанию неугодные. В них мы имеем, кроме других военных служб, хороших и многочисленных оберегателей наших пределов от набегов… От скотоводства получаем наилучший… скот»). Караваны они не грабили (Яса по-прежнему была в почете), торговали честно и налетов на русские крепости не учиняли (с башкирами, правда, по мелочи дрались, но на это правительство закрывало глаза). К тому же «калмыки» оказались отличным противовесом казахам, любившим тревожить русские рубежи, но самое главное, не на жизнь, а на смерть схватились с ногайцами, Восточным Крылом и главной ударной силой Крыма. А это означало, что искренность новых подданных очевидна, вреда от них никакого, а польза велика.
Итак, во второй половине четвертого десятилетия XVII века, почти через 30 лет после первой «шерти», царское правительство официально признало за «зюнгорским народцем» право кочевать на Волге. А спустя какое-то время определило и «черту оседлости»: по правой стороне Волги – от Астрахани до Царицына, по левой – до Самары, с правом беспошлинной торговли в Черном Яру, Царицыне, Саратове и Самаре. Взамен от признанных «калмыцких» вождей – в лице торгутского тайши Дайчина – потребовали вновь подтвердить готовность «служить России навечно прямой правдою», против чего те ничуть не возражали. Так что, в конце концов, параметры «дозволенных кочевий» были расширены, а всем подданным, включая русских и башкир, Москва настрого запретила «раздориться с калмыками», предупредив, что «будут вешать безо всякой пощады».
А мир между тем менялся…
Глава XLV. ПРИНЕСЕННЫЕ ВЕТРОМ (2)
Старый конь борозды не портит
Совершенно удивительную плавность развития контактов Москвы с новыми претендентами на место в русском доме можно, конечно, объяснять, как пытаются некоторые, «особым сродством русских с монгольскими народами». Действительно ведь, и с бурятами, и с якутами (хоть и тюркоязычными, но монголоидами) все шло легче, чем с кем-то еще. Но, думается, это все же идеализм. С позиций же сугубо материалистических, объяснения куда проще. Ойратским беглецам нужны были новые земли и надежный покровитель, а Россия как раз сосредотачивалась, готовясь к маячащей на горизонте серии новых тяжелых войн. В первую очередь, конечно, с Речью Посполитой, а уж о Крыме и говорить не приходится. Крым и ногаи были язвой страшной, застарелой, а появление в приволжских степях новой силы, претендующей на многажды деленные-переделенные кочевья означало, что у Бахчисарая появилась проблема. Вот потому и.
Параллельно с тем, как Россия оправлялась от последствий Смуты, в степях у Волги восходила звезда тайши-нойона Шукур-Дайчина (или просто Дайчина). Сын уже известного нам торгутского Хо-Урлюка, он наследовал отцу (1644 год) уже в почтенном возрасте и, судя по всему, был человеком и мудрым, и очень сильным. Будучи полностью (осознанно) лоялен России, он в то же время не лебезил и не холуйствовал, жестко отстаивая интересы своего народа. На попытки Москвы диктовать, как и куда организовывать кочевья, например, отвечал предельно учтиво, но жестко: «Кочевать я пришел между Волгой и Яиком по нужде, потому что дальние калмыки, которые кочуют под Сибирью, меня потеснили. А ныне я иду на Яик, на свое кочевье», подчеркивая, что «земля де и воды божьи», а «земли, на которых мы и ногайцы ныне кочуем, были ногайскими, а не государства. Да и кочевать де нам окромя тех мест негде, к тому же по этой земле и по этим рекам государевых городов нет». И все.
А иногда бывал и откровенно резок. Скажем, царскому эмиссару Ивану Онучину, попробовавшему повысить голос, ответствовал: «Отцы наши, деды и прадеды от веку в холопстве ни у кого не бывали. Да и в книгах у нас того не написано, чтоб мы у кого в холопстве были. Живем мы сами по себе. Владеем сами собой и улусными своими людьми. Послами мы ссылалися наперед сего и ныне ссылаемся о мире и совете». И вместе с тем, при всей неуступчивости, неуклонно подтверждал преданность России делом, дав согласие «укрепить» устные шерти письменной присягой, что считалось уже делом очень серьезным. Согласно шерти от 14 февраля 1655 года, люди Дайчина становились подданными России. «Быть у российского царя, – значилось в клятвенной грамоте, – в вечном послушании. Не враждовать с подданными России, не совершать набеги на Астрахань и другиегорода. Не грабить и не убивать и в плен не брать ни россиян, ни подданных России татар ногайских, идисанских и юртовских и от всех неправд отстать, не иметь сношений с неприятелями России и на войне служить без измены».
Судя по всему, жесткий и неуступчивый нрав старого торгута в сочетании с безупречной надежностью, – его воины по первому требованию садились в седло и великолепно проявили себе в боях с крымцами, ногаями и турками под Азовом, – произвели на Москву благоприятное впечатление. К возражениям Дайчина в Москве прислушивались, его мнение учитывали, а в конце концов и вообще сделали на него ставку, постановив, что все сношения с «калмыками» будут осуществляться через него, – то есть явочным порядком признали Дайчина «ахлачи-тайшой», главой «зюнгорского народца», а тайшу Мончака, старшего его сына, наследником (хотя никакими ойратскими традициями это не предполагалось). Благосклонно отнеслись и к созданию им собственной бюрократии, не подчиненной тайшами и нойонам, а наоборот, сильно ограничившей их власть. Все попытки обиженных, – в том числе и родных братьев старика, Лавсана и Йелдена, – брыкаться были пресечены на корню, мягко, но бесповоротно, и что интересно, очень скоро все протестовавшие признали, что так и надо. Даже крепко обиженный Лавсан, усмирять которого Дайчину пришлось силой, как передают летописи, в итоге запретил своим сыновьям добиваться реванша, объяснив: «Не нападайте на моего старшего брата; и сам я слабее его, а уж вы и подавно не в состоянии сохранить в целости нутуг торгутский».
Возвращение блудного деда
Впрочем, многое получая, Дайчин платил сторицей и был не халявщиком, а партнером, хотя, разумеется, младшим. Как писал Григорий Прозрителев, «…с самого начала своей жизни в России и особенно при его правлении калмыки явились фактически пограничным войском. Русское правительство, учитывая все выгоды такого положения калмыков, весьма искуснопользовалось их военными услугами…» В первую очередь, благодаря ему Москва получила возможность снять максимум сил с юго-восточных рубежей, где воины Дайчина приняли на себя всю тяжесть непрерывной, хотя и необъявленной степной войны с ногайцами, – то есть по факту, с Крымом, – поддерживая и прикрывая союзников России на Тамани и Кубани. Его действия облегчили положение Кабарды Большой, Кабарды Малой и черкесов, не подчинявшихся кабардинским князьям. Союз с черкесами был подкреплен и династическим браком: наследный «принц» Мончак, слывший великим воином, по рекомендации Думы взял в жены юную кабардинскую княжну, племянницу астраханского воеводы, князя Черкасского. Это, правда, вызвало скандал в семействе: супруга Мончака, дочь властителя Джунгарии, могучего Батура-хунтайджи, забрав детей, дочь и сына Аюку, вернулась к отцу, но Дайчин считал, что иначе нельзя, а с Дайчином в кочевьях «калмыков» к тому времени уже никто не спорил.
Примерно в 1657-м, «вознесясь выше облаков», – его собственный улус, некогда всего в 160 юрт, насчитывал уже более 100 000 всадников, – старый торгут начал понемногу отходить от дел, приучая Мончака к самостоятельному руководству. В конце марта 1657 года наследниквместе с племянником Манжиком принес Москве личную шерть, заявив, что «отныне вечно калмыцким людем с русскими людьми жить любовно в дружбе» и принял на себя организацию войны с ногаями и посылку ограниченных контингентов в охваченную войной Малороссию. Сам же Дайчин отправился с официальным визитом в Джунгарию, чтобы лично изучить, как там дела и чем следует полагать «новые земли»: новой Родиной или временным пристанищем. Итогом этих наблюдений и многочисленных откровенных бесед со сватом стал окончательный вывод: возвращаться не стоит. Батур-хунтайджи вел дело к окончательной битве с Цинами, мечтая отнять у маньчжуров власть над Китаем и восстановить династию Юань, а по мнению мудрого Дайчина, ничем хорошим это кончиться не могло.
Так что, посетив родные места, переговорив с кем нужно и помолившись, где хотел, старик отбыл назад, на Волгу, уговорив свата отпустить с ним любимого внука, 13-летнего Аюку, которого, как мы помним, увезла от отца оскорбленная второй женитьбой мужа мать. Также успел он уговорить поехать в волжские степи знаменитого Зая-Пандита, великого проповедника буддизма, и даже съездить в Тибет к Далай-ламе, однако от предложенного ему патента на титул «хана калмыков» скромно отказался, заявив: «Подобных мне нойонов, как звезд, как же я буду ханом?» Что было крайне разумно: старик собирался вернуться на Волгу, а реакция Москвы на объявление невесть кем одного из ее вассалов суверенным монархом могла оказаться нехороша.