«Русские идут!» Почему боятся России?
Шрифт:
При этом, как ни странно, бывшие «ханские люди», реально «обиженные», ретивости не проявили, зато крещеные, записанные в казаки и «обласканные», пошли под «государеву руку» чуть ли не поголовно: только в высшем командном составе мятежников их насчитывалось не меньше дюжины. И бились они, подобно известному Федору Дербетеву из ставропольских Тайшиных, не на жизнь, а на смерть, в свободное от сражений время активно занимаясь зачистками «ненадежных элементов». Впрочем, после разгрома самозванца Петербург, как и в Башкирии, свирепости не проявил даже в отношении ставропольских калмыков-казаков, вина которых была неоспорима. Кто погиб, тот погиб, кто из «непримиримых» попал в плен, от того родня отреклась, объявив «окаянным извергом и злодеем», и на том дело было предано забвению, не считая штрафов, опал и прочей сущей мелочи. К «бурханщикам» же, проявившим негаданную лояльность, отнеслись и того мягче, повелев «вин не изыскивать».
Но вольности, разумеется,
Русские приставы, даже очень прилежные, элементарно не разбираясь в хитросплетениях степных адатов, рубили сплеча, подопечные нойоны боялись им возражать, люди, ясно, были таким положением дел крайне рассержены, начались несанкционированные переселения на Дон, стычки с казаками, и в конце концов, волнения в улусах приобрели такой масштаб, что Петербургу пришлось идти на совсем уж неординарные меры: рядовые калмыки получили право в особых случая голосованием решать, кому из претендентов на пост нойона подчиняться, а кому нет. В конечном же итоге, уже при Павле Петровиче, обожавшем исправлять «ошибки» Матушки, было решено даже пойти на эксперимент, вернув «верному нашему калмыцкому народу» автономию.
Глава XLIX. ПРИНЕСЕННЫЕ ВЕТРОМ (6)
И счастья баловень безродный
Начиная завершать, отмечу во первых строках, что описываемое время было для калмыков временем разброда, шатания и великих сомнений. Выйти из потопа Пугачевщины им, конечно, удалось если и сухими, то близко к тому, однако к старым добрым образцам жизнь не вернулась и вернуться упорно не желала. Единственным островком стабильности была военная служба, – конных стрелков на все кампании России степняки, что крещеные ставропольские, что степные «бурханщики», выставляли исправно и служба их оценивалась Империей по-прежнему высоко, а вот на гражданке ни на какую стабильность и намека не было…
Нововведения, полностью изменившие привычное калмыкам мироустройство, – хан, под ханом тайши, под тайшами нойоны, а при них зайсаны, – естественно, взбаламутили и поставили на уши уклад жизни. Кто есть кто, что кому положено и так далее, было решительно непонятно. Улусы дробились, знать враждовала, русские приставы ничего в происходящем не понимали и за скромную мзду закрывали на все глаза, – короче говоря, хаос был первостатейный и беднягам, даже не слишком понимавшим, что происходит, приходилось трудно. Тем паче нойоны, обиженные ущемлением «исторических прав», активно писали в Петербург, а там уже было немало крещеных калмыков, причем и при дворе тоже, и они посильно принимали участие в проблемах родни, так что уложить прошения из степей под сукно не всегда получалось: кое-что попадало на стол министрам, а то и Самому. Сам же Павел Петрович, не меньше матери работяга и с не меньшим чувством ответственности, в отличие от покойницы, если уж что ложилось к нему на стол, решал вопрос сам, не сваливая на подчиненных. Так что в начале сентября 1800 года, узнав о пребывании в столице некоего Чучёя Тундутова, мелкого нойона, прибывшего на Неву по каким-то своим делам, Государь распорядился доставить «тайшонку» пред ясны очи. А «тайшонка» сумел не ударить в грязь лицом и расчувствовать грозного, но сентиментального Павла жалостливыми романами про тяжелую жизнь соплеменников, обиженных государевой матушкой.
Этого – личной симпатии к приятному степняку плюс ссылки на очередную мамашину «неправду» – вполне достало. Уже 27 сентября, пару недель спустя, был подписан Указ с резюме: «Хоть и были немалые причины для наказаний, всем калмыцким владельцам и чиновникам с народом их, в Астраханской губернии кочующим, все же жалуем вновь во владение все те земли от Царицына по рекам: Волге, Сарпе, Салу, Манычу, Куме и взморье, и, словом, все те места, на коих до ухода за границу калмыки имели свое кочевье, исключая тех, кои по уходе именными указами пожалованы». И еще немногое время спустя, 14 октября, особой грамотой Государя Чучёй Тундутов, ничего такого не ожидавший и уже паковавший багаж для отъезда, был утвержден «наместником калмыцкого народа», получив (правда, не те же, а специально изготовленные) печать со знаменем, а для себя лично саблю, кирасу и соболью шубу. Также восстанавливался «зарго» из 8 заседателей-зайсангов, а ламам, которых после бегства Убаши держали под подозрением, даровалась «свобода вольной деятельности» и назначалось жалованье.
Разумеется, все это вовсе не значило, что, как пишут историки в Элисте, «таким образом, было восстановлено Калмыцкое ханство». Не бывает ханств без ханов. То есть бывает, но в данном случае наследным ханом становился сам Государь, а тайша Чучёй только его «глазами и устами», – и все-таки это была автономия. Самая настоящая и даже широкая. Не такая, как раньше, на уровне Дона или Кубани, потому что приставов никто не отменял, но все-таки вполне реальная, убедительная и подтвержденная наследовавшим убиенным батюшкою Александром. Как сообщил 13 июля 1802 года чуулгану Никита Страхов, главный пристав края, «Чучею Тайши Тундутову дарованы права и обязанности высокопочтенного наместника, которому вручена вся исполнительская власть, вменена обязанность заботиться о нуждах народных и каждого калмыка, следить за поведением обще всех и каждого человека, чтобы никто из зайсангов не выходил из должного повиновения, определять, сколько с каждого улуса поставить должно калмыцкого войска на службу Его императорскому величеству… Надлежит Ему… не приступить ни к каким насильственным законам ни для содержания своего довольствия… довольствоваться доходом с родового своего улуса».
То есть никакого авторитаризма, все как раньше. Взамен требовалось только «проявлять уважение достоинства и власти его». Плюс «оставить ипредать вечному забвению» все прежние жалобы и ссоры, содействовать укреплению «миролюбия и дружества», а между народом «братской друг к другу любви», лам же просили всего лишь «не мешаться в светские обстоятельства, яко дело не только им неприличное, но и предосудительное». В общем, Петербург, «милостиво благоволя», выражал надежду, что «пребудут они верными Его императорского величества подданными, тщательными исполнителями Его воли и послушными законам Всероссийской империи».
Хотели как лучше
Казалось бы, жизнь удалась. Ан нет. Скандалы продолжались и даже вышли на качественно новый уровень, теперь уже с прицелом на беднягу Чучёя, которому, казалось бы, за его подвиг следовало ноги мыть и воду пить. Что бы там ни указывал Петербург, тайши и нойоны категорически отказывались признать выше себя какого-то выскочку из мелкого улуса и даже, такой кошмар, не потомка Хо-Урлюка. В результате указания наместника, оказавшегося, – даром, что по воле случая, – и рачительным, и хозяйственным, и в разных делах сведущим, попросту игнорировались чуть ли не с самого начала, а некоторые «владельцы» посмели даже ослушаться приказа главного пристава, не приехав на чуулган. Так что ничего у бедолаги не получалось: по всем, даже самым мелким поводам Чучёю приходилось взывать к приставам, и хотя те, конечно, вмешивались, авторитету «национальной власти» такая политика ни разу не способствовала, да и самому баловню удачи здоровья не добавляла. Вот он и умер, – как писалось, от «грустных огорчений», – 23 мая 1803 года, фактически побыв главой автономии около двух с половиной лет, а формально и того меньше, а завещание его с просьбою передать пост сыну Петербург по рекомендации Астрахани, где ситуацию понимали, не утвердил, в утешение одарив семью покойного княжеским титулом и парой имений.
Чуть позже наместничество и вовсе отменили, как не оправдавшее себя, – что вполне соответствовало истине, – восстановив полномочия приставов. Остался, правда, суд «зарго», но и он себя не оправдал. Судьи, назначенные нойонами и кормившиеся с их рук, решали дела под диктовку кормильцев, без всякого разбирательства, тем паче что древние адаты и уложения, писанные по-монгольски и по-тибетски, да еще произвольно толковавшиеся, совсем не подходили к реалиям XIX века. Недовольных понемногу становилось все больше и больше, вопросы свои все стремились решать в нормальном, русском суде, как их крещеные собратья, нормальные суды задыхались от потока дел, которыми, в общем, не должны были заниматься, и в конце концов, обратив внимание на проблему, правительство приняло меры, оставив в ведении «зарго» только мелкие тяжбы на сумму не свыше 25 рублей, а затем и не свыше пятерки. Все прочие дела, и уголовные, и административные, с 1818 года слушались в уездных и губернском судах, чему «бурханщики», – кроме, конечно, нойонов и зайсанов, терявших немалый доход от судебных сборов, – были только рады.