Русские писатели ХХ века от Бунина до Шукшина: учебное пособие
Шрифт:
Платонов жил и развивался внутри советской культуры. Однако и сам образ революционного народа, и тем более то, что мы долго называли идеалами, «правдой» революции, концепцией нового человека, по-разному интерпретировались писателем в разные годы.
На раннем этапе еще нет никакого народа. Народ – это некий абстрактный великан, начисто отрицающий все прошлое, собирательная великая личность, одержимая разрушительством. Автор создает абстрактнейший образ революции, образ всемирной, почти космической свободы...
В повестях «Ямская слобода», «Сокровенный человек», в романах «Чевенгур» и «Котлован» явились коренные платоновские
В 30-е гг. Платонов сказал – на своем, в меру зашифрованном языке, – что насилие над жизнью, волюнтаристские эксперименты, космические прожекты, коверкающие быт, семью, судьбы искусства, должно кончиться: «...Общественный человек либо «опомнился», то есть достиг бы чего-то путного в своей исторической жизни, либо вовсе исчез из действительности»... В его творчестве явились новые, опомнившиеся от разрушительства, от нетерпения, «нормальные» характеры – Фро, Никита и Люба («Река Потудань»), машинисты и их терпеливые жены, летчик-антифашист Зуммер («По небу полуночи»). От языка идей, абстракций, «канцелярита» он пришел к простоте чеховской формы. Яростный отрицатель классики в 20-е гг., поборник «века, сделанного из электричества», все чаще повторяет: «Все возможно – и удается все, но главное – сеять души в людях».
При внешней неустроенности и хаотичности мира, считал А. Платонов, человек нового общества может гармонично образовать свою душу, подняться до осознания общенародной жизненной цели, обуздать и преодолеть свой эгоизм, в каких бы потребностях ума и тела он ни проявлялся. При этом новый человек не должен утратить ни одного «элемента» из мирового «вещества», чтобы не исказить своей прекрасной сущности, – ни страдания, ни любви, ни радости размышления. Суть в новом отношении человека к своей судьбе и своему предначертанию на земле...
(По В.В. Васильеву и В.А. Чалмаеву)
«ФРО» (в сокращении)
Он уехал далеко и надолго, почти безвозвратно. Паровоз курьерского поезда, удалившись, запел в открытом пространстве расстояние, провожающие ушли с пассажирской платформы обратно к оседлой жизни, появился носильщик со шваброй и начал убирать перрон, как палубу корабля, оставшегося на мели.
– Посторонитесь, гражданка! – сказал носильщик двум одиноким полным ногам.
Женщина отошла к стене, к почтовому ящику и прочитала на нем сроки выемки корреспонденции: вынимали часто, можно писать письма каждый день. Она потрогала пальцем железо ящика – оно было прочное, ничья душа в письме не пропадет отсюда.
За вокзалом находился новый железнодорожный город; по белым стенам домов шевелились тени древесных листьев, вечернее летнее солнце освещало природу и жилище ясно и грустно, точно сквозь прозрачную пустоту, где не было слишком отчетливо видно, ослепительно и призрачно – он казался поэтому несуществующим.
Молодая женщина остановилась от удивления среди столь странного света: за двадцать лет прожитой жизни она не помнила такого опустившегося, сияющего, безмолвного пространства, она чувствовала, что в ней самой
– Фрося! – сказал отец дочери, когда она вернулась со станции, проводив мужа в дальний путь. – Фрося, дай мне из печки чего-нибудь пожевать, а то как бы меня ночью не вызвали ехать...
Он ежеминутно ожидал, что его вызовут в поездку, но его вызывали редко – раз в три-четыре дня, когда подбирался сборный, легковесный маршрут либо случалась другая нетрудная нужда. Все-таки отец боялся выйти на работу несытым, неподготовленным, угрюмым, поэтому постоянно заботился о своем здоровье, бодрости и правильном пищеварении, расценивая сам себя как ведущий железный кадр.
– Гражданин механик! – с достоинством и членораздельно говорил иногда старик, обращаясь лично к себе, и многозначительно молчал в ответ, как бы слушая далекую овацию.
Фрося вынула горшок из духового шкафа и дала отцу есть. Вечернее солнце просвечивало квартиру насквозь, свет проникал до самого тела Фроси, в котором грелось ее сердце и непрерывно срабатывало текущую кровь и жизненное чувство. Она ушла в свою комнату. На столе у нее была детская фотография ее мужа; позже детства он ни разу не снимался, потому что не интересовался собой и не верил в значение своего лица. На пожелтевшей карточке стоял мальчик с большой младенческой головой, в бедной рубашке, в дешевых штанах и босой; позади него росли волшебные деревья, и в отдалении находился фонтан и дворец. Мальчик глядел внимательно в еще малознакомый мир, не замечая позади себя прекрасной жизни на холсте фотографа. Прекрасная жизнь была в самом этом мальчике с широким воодушевленным лицом, который держал в руках ветку травы вместо игрушки и касался земли доверчивыми голыми ногами.
Уже ночь наступила. Поселковый пастух пригнал на ночлег молочных коров из степи. Коровы мычали, просясь на покой к хозяевам, женщины, домашние хозяйки, уводили их ко двору; долгий день остывал в ночь; Фрося сидела в сумраке в блаженстве любви и памяти к уехавшему человеку. За окном, начав прямой путь в небесное счастливое пространство, росли сосны, слабые голоса каких-то ничтожных птиц напевали последние, дремлющие песни, сторожа тьмы – кузнечики, издавали свои кроткие мирные звуки – о том, что все благополучно и они не спят и видят.
Отец спросил у Фроси, не пойдет ли она в клуб: там сегодня новая постановка, бой цветов и выступление затейников из кондукторского резерва.
– Нет, – сказала Фрося, – я не пойду. Я по мужу буду скучать.
– По Федьке? – произнес механик. – Он явится: пройдет год, и он тут будет... Скучай себе, а то что ж! Я, бывало, на сутки, на двое уеду, твоя мать покойница и то скучала: мещанка была!
– А я вот не мещанка, а скучаю все равно! – с удивлением проговорила Фрося. – Нет, наверное, я тоже мещанка.