Русский апокалипсис
Шрифт:
– Да ну! – скромно отмахнулся тот.
Отец и сейчас вспоминает:
– Жданов был активным, подтянутым, с быстрой реакцией. Я очень огорчился, когда узнал о его смерти.
Больше того: Жданов, по словам отца, был против советизации послевоенной Финляндии, выступал за нейтральную северную соседку и получил роковой инфаркт после того, как был раскритикован на Политбюро за свой политический либерализм. Обстоятельства смерти Жданова загадочны так же, как все, связанное со сказкой русской власти.
Мы сидим за столом и пьем чай в доме на переименованной улице моего детства.
– Я считаю, – говорит отец, – что Сталин не был политическим убийцей, который получал удовольствие от пыток. Это я не могу связать с его внешностью.
У отца на всю жизнь
– Не ты ли рассказывал мне о его «желтых, сильных глазах»? – спрашиваю я.
– У него был страшный взгляд, – терпеливо соглашается отец. – Он знал это и обычно прятал глаза. За святое дело он мог убить всех вокруг. Его репрессии базировались на вере. Он сумел внедрить в сознание нашего народа коммунизм. Умный человек. Взять хотя бы договор с Гитлером. Ни один руководитель в Советском Союзе не совершил бы такого правильного хода. Мы подтолкнули Гитлера к войне с Западом.
Прощай, Шагал! Я замечаю за собой интересную особенность: меня тянет к социалистическому реализму, его стиль волнует меня. Примерно так же, наверное, тянет беременную женщину к «чему-нибудь солененькому». То есть это моя физиологическая потребность, без политической подоплеки. Концепция моей воображаемой выставки в рамках книги состоит в сравнении соцреализма с его пересмешником, соцартом, который явился в последние годы социализма как предвестник его конца. Соцарт заключал в себе и страх, и юмор, и горечь, и возмездие. Но диссидентская затея, призванная уничтожить соцреализм, по прошествии времени оказалась довольно мелкой. При всей значительности таких художников, как Илья Кабаков или Булатов, нашедших в соцарте метафизическую жилу, при всем остроумии Комара и Меламида, работающих с образом Сталина с фальшивой почтительностью, становится понятно, что сам социалистический реализм был настоящей национальной драмой переживания утопии как жизненной возможности.
Россия – пленница дешевых парадоксов. Ахматова писала, что стихи растут из сора. Фраза оглушила интелигенцию своим откровением. А по-моему, та худая кошка, которая вернулась к сотруднику советского посольства в Лондоне после бомбежки, когда ее уже не ждали, – это и есть метафора творчества, которое чем дальше, тем больше стесняется своего имени.
Поражает не конформизм Лактионова, Бродского, Герасимова, Яблонской, порождающий во мне жалость к изначальной слабости художника, а русская мечта об идеальном сродстве народа и государства, которая ебнулась на Сталине с шекспировской политкорректностью. Русский авангард тоже работал на утопию, и присутствие черного квадрата Малевича (найдите его) в этой книге неслучайно. Более того, Петров-Водкин со своим красным конем, кубистические плакаты 1920-х годов, славящие комсомол, юношеская угловатость моих не менее кубистических родителей, сомнительные филоновские бредни и, наконец, наша общая (папа, мама и я) семейная сутулость, посылающая нас в позу космического эмбриона, говорят о непосредственной связи двух утопий. Другое дело, что авангардистская утопия стремилась въесться в суть вещей, высосать мозг, в то время как наивная соборность социалистического реализма представляет собой национальную мистику, которая спускалась на полотна не по команде политиков, а заказывалась самим русским Богом. Некоторые вещи подкупают безумием. На картине «У гроба Ленина», написанной Бродским по горячим следам, зал панихиды – тропический лес, полный высоких разлапистых пальм. Смерть Ленина превратилась в погребальную церемонию африканского деревенского царька – Российское государство, знавшее более достойные дни, скукожилось до двухмерных членов Политбюро, истуканки Крупской. В другой раз Сталин стоит над гробом Жданова. Снова пальмы подчеркивают торжественность, дисциплинарную провинность и бессмертие коммунистической смерти. Жданов, игрушка гримера, такой живой в гробу – дальше некуда. Ну вот, я нахожу оправдание отцовской старческой бесчувственности. На недавних государственных похоронах своего друга, посла, теннисиста, он меня спрашивает:
– Событие, конечно, печальное, но тебе любопытно?
En effet [6] . Отец выучил классический язык дипломатии – французский. Но есть не только дипломатические приемы, но и дипломатические похороны. Обращаясь к покойнику, по-русски лежащему в открытом гробу, но лежащему с некоторым природным шиком и барством, которое даже смерти не удалось откорректировать, посол островной дальневосточной державы сказал в присутствии министра иностранных дел России:
– Уважаемый господин чрезвычайный и полномочный посол, ваши усилия по укреплению наших государственных отношений нужно назвать подвигом.
6
В самом деле (фр.).
Я и не думал, что покойник, даже надевший на пиджак колодку орденов (среди них два ордена Ленина), сохраняет звание посла. Но когда были оглашены телеграммы Президента РФ и Генерального секретаря ООН, я понял, что крест, рясы и молитвы в данном случае неактуальны. На секунду дипломатия победила смерть.
Соцреалисты угадали русскую душу, ее неистощаемый запас восторженности, на котором можно сорок раз облететь вокруг земного шара. На картине раннего Лактионова молодые советские танкисты с такой гордостью демонстрируют герою-капитану свою стенгазету, что кажется: издевательство. Расстрелять? Наградить? Художник замечательно талантлив. Там в окнах флорентийские пейзажи. Не хуже, чем Дейнека, шагнувший в соцреализм из авангарда. Но, в конце концов, русский Бог сбросил маску.
После утопии, в 1954 году, Пластов пишет картину «Весна». Голая женщина с розовыми сосками и крутыми бедрами, между которыми витает запах влагалища, только что подмытого в бане с особым русским пристрастием, под весенним снегом на корточках перед ребенком – это вам не эренбургская оттепель. Это – возвращение домой, в семейные ценности, в частную жизнь, из которой теперь через форточку видно, что такое – смертельно мечтать.
Вызванный из Стокгольма работать помощником Молотова в 1944 году, отец стал свидетелем и проводником военной политики СССР. При его участии готовились проекты многих писем Сталина к Рузвельту и Черчиллю.
– Сталин вел войну в расчете на продвижение революционных идей в Европу. В беседе с Морисом Торезом, которую я переводил, он сказал, что, не будь Второго фронта, мы бы пошли еще дальше и французские коммунисты произвели бы в своей стране необходимые перемены.
Еще до выступления Черчилля в Фултоне Сталин, по словам отца, «делал ставку на третью мировую войну. Он мыслил мировыми категориями. В отличие от Гитлера, Сталин думал и о победе над США. Он все хотел. Он был последовательно направлен на всемирную революцию, на установление господства во всем мире».
– Я тоже допускал в перспективе возможность мировой революции, – добавил отец.
– Значит, мы развязали «холодную войну»? – спросил я, ловя себя на мимикрическом употреблении «мы» вместо обычного для меня либерально-интеллигентского, обращенного к советской власти «они».
Отец не спеша кивнул.
– Ты любил Сталина?
На мой вопрос отец отвечал по-разному в разные годы. Сначала утвердительно, затем все более и более затруднительно. Но он никогда не отвечал отрицательно. Он видел в Сталине «магнетическую» личность мирового масштаба.
– Когда я увидел его первый раз, я опешил. Землисто- смуглое, несвежее лицо было в оспинах. Левая рука висела без движения. Он поднимал ее другой рукой, закладывал в карман. Но, даже сидя спиной к двери, я чувствовал, когда Сталин входил в свой кабинет. Сталин заполнял пространство, выдавливая из него все остальное.
Я напомнил ему слова Хрущева о том, что Сталин руководил войной по глобусу. Кстати, именно этот глобус подорвал веру моей мамы в тайный доклад Хрущева – она сочла слова излишне мстительными. Отец рассмеялся. Он принимал участие в беседе Сталина с тремя западными послами в разгар берлинского кризиса в начале августа 1948 года. Мир, как пишут в газетах, был тогда на грани войны.