Руссофобка и фунгофил
Шрифт:
И сейчас, как будто эхом из прошлого, по лестнице дома за дверью спальни затопали нетвердой походкой Костины сапоги. Клио стиснула руку Марги, зарывшуюся там, в шелковой влаге, где в то мгновение начиналась и кончалась ее душа. Эта рука обещала, казалось, выбраться Клио из самой себя наружу, но ее вновь придавливала ко дну, толкала вниз беспардонная поступь ночного вахтера, отозвавшаяся теперь грохотом сапог Константина, блуждавшего нетвердой тяжелой походкой по дому. Вспышка ненависти к Косте в это мгновение ослепила ее так же, как страх в ту нелепую ночь с возникшим неизвестно откуда вахтером, ослепившим ее фонариком, как некое экзотическое насекомое, которое давят сапогом, предварительно рассмотрев с холодным отвращением.
В который раз эта тяжелая мужская походка означала возврат мерзости одиночества: только тогда это было возвращение в убожество родительского пригорода и учрежденческой угодливости, рождественского пьянства и отчаянного викинговского одиночества викендов. Сейчас Костина походка возвращала
"Почему бы вам не развестись?" — не обращая внимание на копошение за дверью, лениво спросила Марга, приподнявшись на локте и разглядывая голые острые лопатки Клио. Рука Марги под простыней еще пыталась вернуть Клио в блаженное состояние послушного беспамятства, но телесный шелк под ее пальцами вдруг загрубел, скорчился и сжался в сухие мертвые складки. Клио резко поднялась, отбросила руку подруги и натянула на себя простыню: она дрожала. Она вслушивалась в звуки за дверью. Константин, потоптавшись, подергав дверную ручку, промычал нечто, выругался и стал спускаться, спотыкаясь и чертыхаясь, вниз по лестнице. Потом снизу, как будто из преисподней, донесся его смех, злой и жеребячий. Тот же наглый смешок читался наутро в глазах главного менеджера, в глазах, где непонятно чего было больше — административного бешенства или холодного любопытства, когда его губы в вежливой улыбке произносили заготовленную формулу увольнения вместе с предъявлением счета за залитый шампанским ковер примерочной и порванное платье.
Этот долг пришлось выплачивать чуть ли не два года в еще более унизительной должности официантки. Марге даже не пришло в голову спросить Клио, как она расплачивается за ту нелепую ночь. Марга, казалось, обо всем этом совершенно забыла. Для нее это был не скандал, а еще один занимательный эпизод, затейливый случай, за который расплачивался ее жених Антони; такого рода экстравагантность была еще одной пикантной деталью биографии, деталью, в которой не могут себе отказать люди ее круга, превыше всего ценящие эксцентризм, чего бы то ни стоило. Как, собственно, и ее работа в магазине. Для Клио это была необходимость, для Марги — модное времяпрепровождение, жест братания с рабочим классом, занятный антракт перед поступлением в Оксфорд, может быть, Кембридж, почему бы нет? Обо всем этом она, наверное, рассказывала холеным приятелям по университету, как анекдот, как чудовищный китч. С таким же успехом Марга могла состроить рожу школьному преподавателю за спиной или нагло выкурить сигарету марихуаны перед Букингемским дворцом, или выплеснуть гостю за шиворот шампанского и потом хохотать, повалившись на ковер и задирая ноги, как будто все кругом создано исключительно для веселого безобразия, будоражащего риска и только ей, Марге, позволено дурачиться на глазах у шокированной публики. Марга скорее всего заранее знала и о ночном вахтере, который мог застать их тогда в любую минуту; но ей было наплевать, ей было весело, она получала удовольствие от нелепости и рискованности, от анекдотичности всей этой авантюры.
Губы и подбородок Клио затряслись в плаче, и она не могла эту тряску унять. Все ее жалобы, которые она еще мгновение назад готова была излить в скользящие пальцы Марги, обратились в нелепый анекдот. Не анекдот ли все кухонные скандалы с Костей, его кулинарные выходки, эти долгие ночи, когда она не могла заснуть от грохота и перестука кастрюль и сковородок, доносящихся из кухни вместе с отголосками пьяных препирательств Кости с паном Тадеушем. Ему было наплевать, что ей надо было каждое утро вставать в шесть, чтобы успеть на работу. Он дрыхнул до полудня. И потом его храп по ночам и ее унизительные попытки выжать человеческое тепло из куска храпящей жилистой говядины рядом на подушке, когда она, чуть ли не по секрету от самой себя, ласкала сморщенные сонные отростки его плоти.
До каких только мыслей не дойдешь в такие голодные до человеческого тепла бессонные ночи? Клио передернулась. Не кошмарный ли анекдот, когда она в одну из таких ночей, растрясла храпящего Костю и, встав перед ним на колени в белой ночной рубашке, твердила: "Ударь меня! Ударь, как Есенин Айседору Дункан". И Костя, выпучив на нее глаза спросонья, валился снова на подушку, и перед тем как снова захрапеть, бормотал: "Мы не в России. И ты не Айседора Дункан". Все это можно пересказывать, как анекдот. Чужая жизнь со стороны — всегда анекдот. И Марга была со стороны. Марга давно стала для Клио иностранкой, говорящей на другом языке, живущей с другими в другом мире, где даже едят и одеваются по-другому. Вот именно, даже в одежде Клио никогда не удавалось быть наравне с Маргой: от джине десяток лет назад до кожаных брюк сейчас, Клио всегда старалась одеваться "как надо", и все было как надо, и при этом все не так. По еле заметному, беглому косому взгляду Марги она всегда чувствовала, что одета нелепо, что при всей своей старательности выглядела, как пошлая уродка. Как выглядит уродом всякий иностранец, чужеземец, отчаянно старающийся походить во всем на местных туземцев и ошибающийся в одной-двух незаметных постороннему взгляду деталях, которые и превращают все его старательные и благонамеренные попытки "быть как все" в унизительную нелепость. Как нелепо Клио выглядела в Москве. Как нелеп Константин здесь.
"Что ты цепляешься за этого урода? Что ты строишь из себя жертву? — как будто заранее заготовленным эхом прозвучал из-за спины голос Марги. — Ну не хочешь разводиться, — живи сама по себе, как будто его не существует. Учись у меня — ты думаешь с гомосексуалистом легче жить, чем с недоделанным русским?" Клио оторвала лицо от подушки и уставилась молча на Маргу: что за белиберду несла эта мастерица фальшивых утешений? "А ты что, не знала? — с неподдельным удивлением проследила ее взгляд Марга. — Ты думаешь, Антони исключительно из-за душевной широты извиняться на кухню пошел? Он уже давно на Костю посматривает. Меня, главное, бесит, что под эти все дела он подводит политическую идеологию. Да что я тебе объясняю, когда вся история с небезысвестным подростком происходила у тебя на глазах, в вашем офисе. Как этого недоумка звали? Кинок? Кевин?"
"Колин", — почти беззвучно шевельнулись губы Клио.
"Как-как? Впрочем, неважно. Где он его откопал? Таскал его везде за собой, всем навязывал, читал ему вслух Олдоса Хаксли и Оскара Уайльда, вбивал в его бедную головку принципы утопического социализма и пацифизма, даже русскому его стал обучать. У того и так мозги были явно набекрень, а что с ним стало после ментальных и сексуальных экзерсисов под руководством нашего Антони — трудно вообразить. А чем закончилось? Известно, чем закончилось. Антони надоело. Он, видите ли, устал от бесплодных усилий. Его ученик, видите ли, не оправдал надежд. Превысил, якобы, полномочия. Это значит — стал требовать к себе человеческого отношения. И Антони его быстро рассчитал. Надеюсь, тот не повесился. У них, ты знаешь, это часто бывает — или самоубийством кончают или убивают своего любовника. Ты его, кстати, в последнее время не встречала?"
Вместо ответа Клио снова отвернулась к стене. Так вот что означали голодные глаза Колина в офисе. Он искал не ее — Клио — душевных подачек. При всей нелепости этого флирта он явно пытался разозлить, вызвать ревность вздорного Антон и. И в ту ночь под Рождество он поджидал ее у помойных баков не для того, чтобы силой вырвать у нее ответное телесное содрогание в холодной тьме одиночества; он просто мстил Антони за то, что тот его отверг. Теперь ясно было, почему Колин не появился на той вечеринке — мстил самым отвратительным, унизительным для самого себя образом: через женщину. И жертвенная уступчивость Клио — там, распростертой на грязном асфальте у помойных баков— ему была не нужна, он убежал от нее, отвергнув ее рождественский "подарок". Ощутимая ласка была для него лишь болезненным напоминанием об Антони. Клио была тут совершенно не при чем. Ее использовали. В очередной раз. Но тот раз был внеочередным. Для нее Колин за эти годы стал единственным существом на свете, кому она ни в чем не могла позавидовать, кто был ниже ее по всем рангам, перед кем она, как ни странно, испытывала чувство вины, хотя именно он, Колин, был ее обидчиком, именно он унизил ее самым страшным для женщины образом. Она лелеяла в себе это чувство вины, уравновешенное мучительным унижением, к которому ее принудил Колин. Она, наконец, призналась себе в том, что все эти годы тайно лелеяла в памяти эту, на одну ночь возникшую связь униженной и оскорбленного, оскорбленного обидчика и униженной оскорбительницы. Это был ее, никому недоступный секрет, ее позор, ее вина, ее надежда, точнее, несостоявшийся, несбыточный рай, в который мысленно возвращаешься, когда кажется, что все потеряно, и утешает лишь тот факт, что знаешь: было что терять. Она могла быть и женой и матерью и сестрой Колину, его наставницей и соученицей - потому что, если жизнь и уравняла их общим унижением, Клио, все же, была заведомо сильней и выносливей перед лицом бед и унижений будущих. И Колин, который в воображении Клио стал за эти годы воплощением мировой жалкости и беспомощности, с умилением и преданной готовностью принял бы от Клио дар супружества, дар чуть ли не богини, понявшей и простившей ему его земное ничтожество.
Бред! Бредом было воображать, что она может позволить себе хоть какие-либо душевные привилегии: даже этот ненужный никому в своем ничтожестве и унизительности "рождественский подарок" в виде Колина был чужой душевной собственностью, отданной ей напрокат и вырванной грубо у нее из рук, как только она осмелилась вообразить себя на равных. Таким, как она, остается искать утешения за границами общепринятого. Перед Константином ей, по крайней мере, не в чем стесняться. Ее душевный изъян на фоне его диких прихотей создавали удивительную по гармонии картину идиллического симбиоза двух чудовищных эмбрионов Востока и Запада. Они оба — уроды! Она впервые подумала о себе и о нем как о родственниках — двух одиноких чудовищах, вечных париях этого мира, обреченных до конца дней кочевать рука об руку от одного враждебного пристанища до другого. И везде их будут встречать презрительной усмешкой.