Рябиновый дождь
Шрифт:
— Вы о чем? — спросил министр.
— О жалобах своей дочери.
— Мы обязаны их проверять.
— Не обязаны! — повысил голос тесть.
— Почему?
— Потому что когда пройдет бзик, она по-другому заговорит.
— Я считаю ее серьезной женщиной.
— И продолжайте считать ее таковой, но не забывайте, что человек бывает в таком состоянии, за которое он не отвечает или отвечает только отчасти. — Тесть вытащил из кармана какую-то книжку, расправил ее, открыл и сунул министру под нос.
Краешком глаза Моцкус прочитал: «Критический возраст женщины». В душе он фыркнул, но лицо у него оставалось
Викторас тогда вел себя как сумасшедший. Почти каждый день он шатался по лесам и стрелял что подворачивалось под руку. Он стыдился и себя, и своей нерешительности, нечеловеческого унижения и звонков влиятельных людей, намеков и споров, сводящих его с ума. Ему не помогала даже близость Бируте. Но все это было чепухой по сравнению с последней акцией жены… Это событие он даже сегодня не может назвать иначе.
Однажды, вернувшись домой, он не нашел на столе уже завершаемой докторской диссертации и сразу понял, что тут приложила руку Марина. Словно взбесившись, побежал к тестю, но опоздал: жена сидела у камина и не спеша, страницу за страницей бросала в огонь «кровавый труд» нескольких лет. По ее лицу блуждала улыбка бесконечно счастливого человека, она жила тем, что делала, она приносила жертву на алтарь охватившего ее сладкого чувства мести. Моцкус не выдержал. Он подскочил, словно зверь вцепился в ее плечи, поднял и поставил перед собой, но бить не стал. Не зная, что делать, схватил с подоконника цветочный горшок и грохнул его об пол, потом поднял второй, третий… Он крушил все, словно фанатик, оказавшийся в храме иноверцев, а она стояла довольная и радовалась. Марине нравилась бессильная ярость Виктораса, поэтому она подстрекала его:
— Еще!.. Вместе с окном!.. Об меня ударь, ведь эти цветы не виноваты…
Тогда Моцкус остановился, словно наскочил на невидимую преграду. Нет, он даже пальцем не шевельнет, чтоб доставить ей удовольствие. Поставил уже вознесенный горшок, овладел собой, плюхнулся в кресло и, как будто ничего не случилось, попросил:
— Милая, принеси мне стакан чаю.
Удивленная, она не тронулась с места.
— Я приношу искренние извинения за причиненный беспорядок. — Ему начинала нравиться такая игра. — Мне кажется, что эти цветочки стояли слишком близко к краю. — Он галантно улыбнулся и снова попросил: — Если у тебя нет чаю, налей рюмочку, такое событие надо отметить. Ты сделала хорошее дело: эта диссертация — слабая, ее надо было переработать по существу и отказаться от всей использованной и процитированной дряни, но я никак не решался…
В это время вошел тесть.
— Что здесь творится? — удивился он.
— Мы с Мариной решили пересадить эти кактусы, — вежливо ответил Моцкус, — только у нее почему-то руки дрожат…
Старик не поверил.
— Что за идиотизм?! — Он смотрел то на дочь, то на зятя. — Я их всю жизнь собирал.
— Я сочувствую вам, Кирилл Мефодьевич, но ваша дочь из самых гуманных побуждений только что сожгла мою докторскую диссертацию.
Марина выпучив глаза смотрела на него и все не могла решить, как ей вести себя. И отец не смог быстро сориентироваться.
— Хватит глупостей! — Он топнул ногой. — Что тут происходит?
— А вы загляните в камин.
Тесть посмотрел на пепел, на разбросанные страницы,
— А теперь еще раз взгляните на эту инквизиторшу, — иронизировал Моцкус.
— Вон из моего дома! — не выдержав насмешки, взорвался тесть и без всякой жалости вытолкал полураздетую дочь за порог и резко повернул ключ. Потом они с Викторасом изрядно выпили…
С этого дня Марина для Моцкуса перестала существовать, хотя своими письмами и телефонными звонками она доказывала, что виновата не она, что это он бездушный, бесчувственный, вежливый автомат, который даже рассердиться по-человечески не умеет. Но она была не совсем права. Викторас даже не почувствовал, как стал настоящим женоненавистником. Он даже от Бируте стал отдаляться, а в университете, где он читал лекции и вел для одной группы семинар, Моцкуса стали упрекать, что он напрасно обижает студенток, занижая им оценки по сравнению с парнями. Он отказался от семинара, потому что ничего не мог поделать с собой. А потом по всяким черновикам и пометкам, по когда-то написанным и существенно переработанным статьям, по докладам, отчетам и по памяти за несколько месяцев не только восстановил, но и написал в принципе новую диссертацию, отказываясь от всех сомнительных концепций, которые когда-то считались священными, и, когда подул свежий ветерок, его труд получил блестящую оценку. Ему доверили руководство еще более крупным, только что созданным научно-исследовательским институтом. Но три года каторжной работы, три года забот, три года бессонных ночей сделали свое.
«Я полагал, здоровья мне на десятерых хватит, — думал и грустно улыбался, вспоминая, как все эти годы нечеловеческого напряжения ему верно служил Саулюс. Он был и шофером, и служанкой, и прачкой, и другом, с которым Моцкус спорил и даже тихо напивался, когда не мог заснуть или выбросить из головы какие-нибудь служебные неприятности. — И вот теперь даже Саулюс сомневается в моей порядочности и подозревает меня в двуличии. Как странно, достаточно одному подумать, другому поддержать… и ты уже не тот, ты уже хуже… И лишь потому, что их глаза и уши воспринимали только то хорошее, что от тебя исходило, им было лень подумать, что не благодаря клятве мы верим в человека, а благодаря человеку — в его клятву…»
Саулюс осторожно опустил трубку, немного подождал, еще раз послушал и только тогда бросил на рычаг.
— Там ее нет, — нерешительно повернулся к гостю и недоуменно пожал плечами.
Стасис сидел за столом размякший, жалкий, словно котенок, вытащенный из канализационной трубы, и трясущимися руками теребил край скатерти. Большие, чуть тронутые сединой брови дрожали, а по вискам струился пот.
— Значит, все? — спросил он и сам ответил: — Видно, уже все.
— Переночуй здесь, — пожалел его Саулюс, — и дуй домой. Наверняка: приедешь, а она уже на кухне блины жарит.
— Вряд ли, — промычал Стасис и, как обиженный ребенок, попросил: — Если можешь, посиди со мной, — вытащил из небольшого портфельчика кусок окорока, горбушку домашнего хлеба, банку соленых боровиков и непочатую бутылку арабского рома. Порывшись, положил на стол аккуратно завернутый в бумагу пакетик и пугливо, словно взрывчатку, отодвинул от себя.