Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 2
Шрифт:
Еще не вовсе стемнело — стояли дни, когда темнеет поздно, ночи почти что нет. Небо жемчужно сияло, украшенное золотыми полосами закатных облаков; только в одном месте небо портил серо-черный широкий столп дыма. Дым изгибался, под собственной тяжестью оседая и пригнетаясь к земле; он накрывал грязным облаком половину лагеря и все расползался, сквозь него — я стоял в дыму — мутно проступали стены замка. Еретиков сожгли на противоположном лагерю краю бурга, на широком зеленом лугу под стенами; я был счастлив, что не видел, как их выводили из города и вели, и загоняли за густой частокол костра. Вот над чем трудились солдаты после битвы — над ограждением, над клеткой для будущих мучеников… своего еретического бога. Высоких деревьев в округе почти не росло (а что росло, то уже пошло на требушеты и «кошки»), так что частокол — как говорил мне брат — получился в рост человека, не больше,
Я успел явиться к началу вечерни. Служило сразу несколько священников, а еще кто-то, говорили, в то же время служит в замке — уж очень много народу было в войске, всех бы не вместил даже огромный собор св. Назария. Герольды ездили взад-вперед, объявляли по войску — «господа рыцари и прочие паломники, ступайте слушать благодарственную вечерню наверх, не стоит всем толпиться здесь, на поле сожженных; в Лаворе две церкви, в них будут служить красноречивые и добродетельные священники. В замковой капелле будет отчитана вечерня специально для рыцарей гарнизона, не стоит всем пытаться расслышать слова господина легата». Однако толпа все равно собралась огромная — почему-то все хотели именно легатовых слов, а может, просто не в силах были уйти с места своей страшной радости, где жарко воняло горелой плотью. В любом случае, я тоже не собирался карабкаться вверх, в город, хотя там уже звонили колокола, а здесь нам предлагалась походная служба под открытым небом. К тому же я был уверен, что брат мой тоже здесь, на поле.
Фигура господина легата возвышалась на какой-то наскоро сколоченной кафедре — должно быть, оттуда он и призирал на происходящее с самого начала; сослужил ему епископ Тулузский — оба цистерцианцы, они ярко белели одеждой против закатного солнца; клирики, которые пели, толпились внизу, вовсе теряясь за морем голов. Над головами стоял пеленою тяжелый вонючий дым, кое-где разорванный ветром. Возбужденные, почти радостные лица были обращены к кафедре; никто, похоже, не замечал, что воздух просто напитан горелым мясом. Господин легат уже начал говорить; но слов я не мог разобрать — хотя говорил монсеньор Арно, должно быть, очень громко, но паломников собралось так много, и все они возбужденно дышали, и вразнобой — пока волна докатится от центра к краям — давали ответы, так что я никак не мог разобраться, что происходит. Я постарался протолкаться поближе — и уперся плечом в частокол. Вовсе не желая того, я сам собою очутился у кострища.
Деревянное ограждение было неровным, но по большей части выше моего роста. Брусья еще оставались теплыми и дымились — во время сожжения их то и дело обливали водой снаружи, чтобы ограда не загорелась вместе с осужденными; из-за частокола так воняло, что голова шла кругом. Я хотел оторваться от него — но не мог: слишком плотной оказалась толпа. Я начал пробираться по периметру ограждения, надеясь, что с другой стороны его толпа поредеет — оттуда же не видно священника. Кое-кто из народа помоложе сидел верхом на частоколе, свесив зады внутрь и обхватив руками острые концы кольев; вонь поднималась прямо на них, через них, и не знаю, почему они не падали назад и не умирали от этой вони. Я шел, стараясь дышать ртом, чтобы не чувствовать запаха — и забор казался бесконечным. Как же их было много, за этим забором, как же они орали, Боже мой, думал я невпопад — Боже, приди избавить меня, Господи, поспеши на помощь мне, сначала они задохнулись в дыму, а потом горели уже мертвые, должно быть, они ужасно страдали, я даже не представляю, насколько ужасно — и неужели никто из них, ни единый, не раскаялся?..
Внезапно рука и плечо, впритирку скребшие по теплой и мокрой древесине, ухнули в пустоту. Я-то думал, что стена сплошная, а в ней обнаружилась брешь. Может, та самая, через которую еретиков загоняли вовнутрь. Я и сам упал вовнутрь — покатился с ног и шлепнулся на мягкое и горячее, и вскочил на ноги, как обожженный — даже в прямом смысле слова: подо мной все дымилось и дышало сильным жаром. Вода, которой заливали дымящуюся землю, быстро испарилась — слишком долго здесь горел огонь, слишком много огня, земля отчасти прогорела — на пол-локтя вглубь… Надо мной засмеялось несколько голосов — какой-то парень, оседлавший забор, видел мое падение, и еще хмыкнули несколько человек возле самого проема. Не желая даже взглянуть, на что же такое я упал, и борясь в попытке удержать рвоту, я вскинул голову. Мне протянули сверху руку, я принял помощь, не желая больше проталкиваться через толпу, и ноги мои заскребли по обгорелому черному дереву. Прощай штаны, подумал я, и прощай мое шаткое, еле восстановившееся хорошее самочувствие — от резких рывков рана опять разболелась не на шутку. Так что когда незнакомый экюйе втащил-таки меня наверх частокола, я уже хрипло дышал кровью, и морщился, и кривился от боли и дурноты. Я устроился кое-как: чтобы острый кол не втыкался мне в ягодицу, постарался его, напротив же, оседлать, свесив ноги наружу. Вкопаны брусья были по-разному — какой хорошо, а какой и не очень — и все сооружение под нашей тяжестью потрескивало и разбредалось. Неудобно ужасно.
Зато отсюда действительно было хорошо видно! Я увидел и белое кольцо монахов вкруг кафедры — никакой не дощатый помост, а телега с перевозной часовней, на ней-то и стоял господин легат Арно, а вместо амвона у него под руками был министрант, коленопреклоненный послушник, на чьих поднятых ладонях и подставленном лбу и лежал раскрытый бревиарий. А позади меня, куда я старался не смотреть, но, конечно же, посмотрел, захватывая полный рот дурного трупного дыма…
Позади меня молился коленопреклоненный человек. Я когда его заметил, едва не свалился назад, на пепелище. Там были кости — уже почти без остатков плоти, черные, местами еще сохранявшие очертания человеческих фигур, но перемешанные в позах уродливо-мучительных, покрытые черной грязью мокрого пепла. Крупные кости сожженных — те, что не сгорели — и вообще все, что от них оставалось, пепел там, расколотые черепа — я слышал, обычно сбрасывали в реку; но здесь еще не успели поработать с чисткой, все это так и валялось в куче, дымясь и смердя (шутка ли — около сотни еретиков!) И прямо среди костей, на черной дымящейся земле стоял на коленях этот белый, монах, не монах — сразу не поймешь, и молился, воздев перед собою руки, будто раскрытую книгу держал.
Лицо его было поднято вверх — от вида этого самого лица я и едва не свалился, рискуя свернуть себе шею. Я и так весь вывернулся, чтобы лучше видеть молящегося; острый кол впился мне в бедро, а я сидел на заборе, открыв рот, и не знал, что делать — то ли замереть, то ли спрыгнуть куда попало?
Небо еще оставалось светлым, несмотря на тень частокола, лежавшую на пепелище: и лицо белого человека я различил ясно — страшно худое, почти истощенное, впалые щеки все в потеках блестящих слез.
Капюшон откинут, и видна широкая тонзура и венец спутанных светлых волос вокруг нее. Неопрятная борода — то ли борода, то ли просто небритость — и проговаривающий молитвы большой дрожащий рот. Тихо проговаривающий, я и шепота не слышал — услышишь тут, в таком гуле! Глаза… Не знаю, какие. Полуприкрытые.
Но Бог бы с ним, с этим описанием. Я все равно не смогу передать того, что так испугало меня — но не адским телесным страхом, как нынешние крики смерти, и не простым людским предчувствием опасности, одолевавшим меня при взгляде на господина епископа Фулькона. Нет — я перепугался самым своим нутром, увидев человека, который говорит с Богом. Именно так, по моему внутреннему убеждению — до сего момента не существовавшему — и должен был выглядеть настоящий святой, апостол Андрей, или диакон Кириак, или другой кто из исповедников и мучеников.
Был он в белом каком-то подряснике и стихаре, как носят каноники, и подол одежды начинал уже дымиться — этот сумасшедший клирик молился коленями на горячей золе, но, похоже, не чувствовал жара. Воздетые руки его, наполовину открывшись из опавших рукавов, были протянуты к его Богу — нашему Богу — в таком напряжении обладания, будто стремились что-то удержать — что-то, что полагал на него Отвечающий Сверху. То ли безумную тяжесть, то ли наоборот — легчайшее, нежнейшее сокровище, которое страшно повредить неверным движением малейшей мышцы.
«Кто, кто это, о матерь Божия, кто это таков?»
Я думал, что говорю только в своей голове — но юноша, сидевший рядом — тот, что смеялся надо мною, а потом помог мне — ответил, и я понял, что бормочу вслух.
— Ты не узнал его разве? Это святой человек, проповедник, он уже сколько лет по всему краю ходит. Не смотри, что он такой оборванный — он настоящий священник, раньше даже каноником был, пока не вдарился в апостольскую нищую проповедь. Все бы сказали — сумасшедший, да только он настоящий святой, без дурачков, я слышал — он и чудеса творит; его даже епископ Фулькон за святого считает, и граф Монфор — все с ним носятся, только никто не слушает.