Рыжеволосая девушка
Шрифт:
Аугуста вернулась с тазом, в нем была налита горячая вода. Она принесла мыло и полотенце, положила их на столик, поставила таз. На ее красном опухшем лице по-прежнему было торжествующее выражение.
— Haare waschen, — сказала она. — Dalli, dalli, dalli [115] .
Она решила сама закатать мне рукава. Я оттолкнула ее. Она улыбнулась. Своими большими жесткими пальцами она барабанила по столику и смотрела, как я сняла свитер и взяла в руки мыло. Я начала мыть волосы, медленно, испытывая смешанное чувство — наслаждение от теплой, душистой мыльной пены, которая окутала мою голову, и горькое унижение от того, что эсэсовка заставила меня выполнить ее приказ.
115
Мой
Аугуста чуть не топала ногами.
— Dalli, dalli, — повторяла она.
Я начала вытирать волосы большим тяжелым полотенцем, которое она мне подала, она молча следила за мной.
Мокрые, теплые волосы пока еще безжизненно свисали вниз. Каштаново-коричневые, такие знакомые когда-то пряди с влажным красноватым блеском, который целиком восстановится, как только я высушу и расчешу их.
— Wasser absp"ulen [116] ,— сказала Аугуста.
Я вылила в ведро таз с грязной, черной мыльной водой. И надела свитер.
116
Вылить воду (нем.).
— Mitkommen [117] ,— сказала она.
Мы шли обратно по коридору, и по моему телу разливалось мучительное, блаженное ощущение тепла и чистоты и в то же время где-то глубоко внутри росло томительное, щемящее чувство-страх, первый настоящий страх!
Я снова превратилась в рыжеволосую девушку. Такой я числилась в полицейском реестре. И они опознают меня. Я ни на миг не сомневалась в этом. Теперь ясно, что черные волосы, по крайней мере первую неделю — я сказала бы, в мирную неделю, — меня охраняли. Но теперь защиты нет, маскировка исчезла.
117
Идем со мной (нем.).
Аугуста привела меня к офицеру. Как и в тот раз, она встала за моей спиной. Офицер начал меня разглядывать. Пока еще мало что было видно. Мокрые волосы в беспорядке свисали на лицо. Однако по тому, как он рассматривал меня, я почувствовала, что в моей внешности произошли изменения.
Медленно поднявшись со своего стула и опираясь кончиками пальцев о бюро, он сказал:
— Das sind Sie also nicht [118] ,— он взял удостоверение личности и поднял к глазам. — Hier steht, dass Sie schwarze Haare haben. Allerdings hatten Sie die vor einer halben Stunde. Es werden aber auf Identit"atspapiepen keine Vermummungen verzeichnet, aber richtige Daten… Und wer diese Daten f"alscht, macht schuldig an einem schweren Verbrechen… Wissen Sie das? [119]
118
Это, значит, не вы (нем.).
119
Здесь написано, что у вас черные волосы. Во всяком случае, они были таковыми полчаса назад. В документах не указываются всякие маскировки. Там стоят только точные данные… А тот, кто эти данные фальсифицирует, виновен в тяжком преступлении… Знаете вы это? (нем.).
Последние слова он по своему обыкновению выкрикнул. Его гладкое холодное лицо внезапно исказилось, верхняя губа вздернулась, точно у разъяренного пса.
Я молчала.
Он вышел из-за своего бюро. На этот раз он не уступил Аугусте права первой выдать мне затрещину. И сделал это, как мог. Я убедилась на себе, что его тощее, обтянутое военной формой тело гораздо тверже и безжалостнее,
— Du hundsf"ottische Terroristensau! — выругался он, картавя и задыхаясь, как будто в горле у него клокотала пена. — Wirst du jetzt sprechen? [120]
Я поднялась. Мне казалось, что у меня все переломано: шея, спина и поясница. Я расправила плечи. И выпрямилась. Я глядела на офицера сквозь мокрые, только что вымытые волосы. И медленно покачала головой. И ожидала второй вспышки ярости, еще более жестокой, беспощадной. Я видела, как нетерпеливо шевелятся руки Аугусты. Офицер глубоко перевел дыхание.
120
Ах ты подлая террористская свинья!.. Будешь теперь говорить? (нем.).
— Abf"uhren [121] ,— приказал он.
Он направился к телефону, а Аугуста подтолкнула меня к двери. Когда я была уже на пороге, офицер внезапно заклохтал, будто он вдруг придумал для меня зверское наказание.
Аугуста швырнула меня в камеру.
Я лежала на нарах и плакала, горько и безудержно. Плакала от боли, от оскорбления, от страха, который со всею силой вновь овладел мной, как в тот момент, когда меня арестовали жандармы. В камере все еще сильно пахло хорошим жирным мылом, которым я вымыла голову.
121
Увести (нем.).
Я плакала, потому что мне казалось, что вместе с краской на волосах я лишилась и другой защиты. Рухнули стены, которые я сама воздвигла между той, кем я была последнее время — с броней на сердце, закаленной, дисциплинированной, — и той, прежней, рыжеволосой девушкой. Я была беззащитна, я была просто Ханна С. Я видела себя на тропинке среди дюн; мои волосы, красновато-каштановые, легко развевались около ушей; кто-то шел рядом со мною на узких, гибких маленьких ногах и молча глядел мне в лицо.
Я лежала, держа волосы в руках, я ласкала свои собственные волосы, судорожно, жадно, как будто наконец я — истерзанная и безутешная — сама воскресила это прошлое, и я горько наслаждалась им, чего прежде никогда не позволяла себе.
Спустились вечерние сумерки; холодный, мрачный мартовский вечер; на воле раздавались душераздирающие крики чаек.
Когда в дверь постучал тюремщик, я взяла у него миску и отставила ее в сторону. Я не чувствовала голода. Я прислушивалась к крику голодных чаек. Голод и леденящий холод на воле всегда лучше, чем железные тиски камеры. Они отгородили меня от всего, что на воле еще жило и сопротивлялось; но в то же время они словно вернули мне все то, что я там, на воле, однажды потеряла. И прошлое предстало передо мною таким пьянящим, таким мучительно сладостным! Как воспоминание, как волшебное видение, как призрак утраченного счастья.
Двое суток лежала я, углубившись в себя, в свое горе. Я не ела, я ходила дышать воздухом и не чувствовала холода. Лежа на тюфяке, я глядела на кирпичный свод окна, и меня одолевали воспоминания. Никто не смотрел через глазок, никто не кричал мне, что нельзя днем лежать на кровати.
Волосы высохли. Распущенные, они окутывали мою голову и стлались по грязной лошадиной попоне; они слегка завивались — я снова испытала ощущение, которого не знала с тех пор, как мои волосы покрыла грубая черная краска. Я закрыла глаза и думала о полуразвалившейся цементной фабрике, о хлеве, о нашем приюте в лесу, о горько пахнущих исполинских папоротниках, о вереске, о траве, в которой я так же вот лежала и голова моя покоилась на мягких, густых распущенных волосах. Я знала теперь, почему все казалось тогда таким богатым, таким полным, таким ласковым. Я не плакала больше. Я лежала так и чувствовала, что моя душа смягчилась и я почти способна улыбаться.