С дебильным лицом
Шрифт:
Дальше было только хуже. Я шла ва-банк — я не пила алкоголь, я ложилась в постель с другими мужчинами. Но когда они прикасались ко мне — они это делали не так, как ты. Они говорили другими голосами, от них пахло не так, как от тебя. Они были замечательными — добрыми, ласковыми, умными, но у всех у них был единственный недостаток — они не были тобой.
И тогда я уже начинала понимать, что именно такой и должна быть верность — когда ты не смиряешь свои порывы в угоду кому-то, из чувства долга, а, напротив, полностью свободен во всех своих проявлениях, но вместе с этим просто не можешь заставить себя прикоснуться к кому-то другому, снести
Тогда, рядом с тобой, я вообще стала замечать, что жизнь моя перешла в какое-то другое измерение, как, если бы это была компьютерная игра — будто я перешла бы на другой, более высокий, уровень. Но в отличие от игры, когда ты точно знаешь, что новый уровень есть и это ради него ты раз за разом бьешься, бегаешь, ищешь подсказки и воюешь с гадкими монстрами, твоя сегодняшняя жизнь, тот уровень, на котором ты находишься в данный момент, кажутся тебе единственно возможной реальностью, лишая всякой надежды что-либо изменить…
…Помнишь, как в самом начале ты кормил меня оливками? Они тогда еще только появились в продаже, и я их не любила. А ты этому очень удивился и сказал: “Я научу тебя есть оливки”, и я подумала: “Надо же, на земле шесть миллиардов человек, а кому-то есть дело, ем я оливки или нет”.
У нас все время не было денег и по полгода не было, где встречаться. Мы брали у Шаповалова ключ от его мастерской — своей у тебя тогда еще не было. Эта мастерская всегда напоминала мне рассказы Короленко о тяжелом быте рабочих людей: в окно под самым потолком видны были только людские ноги. Люди постоянно куда-то спешили, бежали, а мы лежали на диване, и нам никуда не надо было торопиться — мы уже пришли туда, куда стремились.
Я никогда не знала, о чем ты думал — как всех прочих мужчин, спрашивать тебя было бесполезно — и потому проецировала на тебя свои мысли, чувства и ощущения. И это могло быть правдой, потому что все у меня в голове и на душе было просто: мне было хорошо.
Я смотрела на Шаповаловские картины на мольберте, стенах, на полу, на столе. Наверное, на них были нарисованы какие-то люди, но, может быть, какие-то другие, иные, чем мы, и потому не всегда опознаваемые, но всегда радостные, веселые, беззаботные — как мне тогда казалось. Ты все время критиковал Шаповалова, а я восхищалась только твоими полотнами. На Шаповаловские смотрела молча. Люди на холстах были нашими сообщниками.
У Шаповалова тоже никогда не было денег — он разводил краски дешевым растительным маслом, и они сохли неделями. Утром мы неизменно оказывались замазаны масляными красками с ног до головы. И это несмотря на то, что всегда старательно оттаскивали картины подальше от дивана. Утро всегда начиналось с заметания следов: мы старательно подкрашивали те места в картинах, с которых ночью умудрились стереть краску. Вот поэтому я и говорю, что люблю абстракционистов: были бы это реалистичные картины, нам бы ни за что не удалось воссоздать все в точности. Иногда мы входили в раж и подрисовывали несколько больше того, что стерли, но Шаповалов никогда не замечал соавторства, потому что он все время был пьян.
Шло время, а мне все также — уже на работе — кто-нибудь неизменно указывал на пятно масляной краски на волосах или на запястье, и я краснела, смеялась и совсем не спешила его оттирать. Жизнь все больше била и ломала меня, но существовало место, где среди картин можно было смотреть на суетящиеся ноги со стороны, выпасть из земного броуновского движения и подчиняться в своем свободном полете
Потом у тебя появилась своя мастерская, потом — своя квартира. Я полюбила оливки. Темные, светлые, с косточками, без косточек, с анчоусами… Я говорила о своей любви каждому из этих смешных маленьких плодиков. Я смирилась. А ты уехал.
Я думала, с твоим отъездом все наконец-то закончится. Умерла бабушка, и мне досталась в наследство квартира. Моя. Собственная. Квартира. Мой дом. Я впервые стала сама себе хозяйкой. Я сама выбирала мебель, нанимала рабочих сделать ремонт, покупала все те смешные мелочи, которые делают дом уютным. И мне уже стало казаться, что я получила то, о чем мечтала — свой собственный настоящий уютный дом…
А неделю назад я встретила тебя у памятника Кирову. И мы пошли к тебе. А ночью я проснулась и вдруг остро, с ошеломляющей ясностью поняла, что я — дома. Что вот он — мой дом, и не было никаких двух лет, и ты уехал только вчера, а сегодня вернулся, и все так же пахнешь растворителем и красками”.
Все это Лариска хотела сказать Федору. Но день заканчивался, и начинался новый, заканчивался — начинался, и каждая минута была наполнена таким всепоглощающим смыслом — поход Федора в магазин, ее приготовление обеда, совместный выезд на озеро с чайками и соснами на берегу — что разорвать эту цепочку счастливых мгновений не было никакой возможности и, казалось, никакой надобности. И Лариска об этом молчала. О некоторых вещах гораздо приятнее молчать, чем говорить.
Лариска вернулась со смены измотанная, но это была такая мелочь рядом с огромным всепоглощающим счастьем — прийти вот такой усталой домой к тому особенному мужчине, которого ты ждала всю жизнь. Распахнув дверь, она жадно втянула носом родные запахи их теперь уже общего дома. Прислушалась — в ванной тихо шумела вода, на кухне — сам с собою разговаривал телевизор.
Она переоделась, разогрела заботливо приготовленный Федором ужин — вода все также шумела. Но дверь в ванную комнату не была закрыта, и это был их знак — заходи, составь мне компанию. Лариска взяла на кухне табуретку, зашла и уселась во влажном пару рядом с ванной. Федор, сидя в пене, намыливал мочалку. Засучив рукава, она взяла ее у него из рук и принялась мыть его, как когда-то в детстве мыла ее мама: молча, деловито, как посуду, но вместе с тем с какой-то необычайной нежностью, как будто она была каким-то сокровищем, дивной, чудом сохранившейся вазой, и мать страшно боялась ее разбить.
Обычно все эти помывки заканчивались одинаково: Федор затаскивал сопротивляющуюся и верещащую Лариску к себе в ванну. И вспомнилось сразу: когда она мылась, так же не закрывая дверь на защелку, он мог неожиданно влететь в ванную, схватить ее, мокрую, мыльную, и утащить на кровать. И такие радостные были эти минуты — со щиплющим глаза шампунем, мочалкой, которой она шутя отбивалась от него, и необычайной, проникновенной близостью между ними.
Но сегодня настроение у него было совсем другое, а поскольку настраивались они друг на друга моментально, но и Лариске было не до игрищ. Он сидел, задумавшись, обхватив руками коленки и пристроив на них подбородок, она — думая о том же самом — бережно терла ему спину под аккомпанемент вытекающей из ванны воды.