С двух берегов
Шрифт:
— Рабы! — орал он. — Никак не могут поверить, что пришло новое время, что со старым покончено навсегда. Им легче поверить в конец света, чем в конец капитализма!
Я знал эту многодетную семью, о которой он говорил. Отец работал на канатной фабрике, зарабатывал гроши, и у ребят на четверых было две пары настоящей обуви. Все они выглядели какими-то пришибленными, все еще боялись заходить в районы, где жили «почтенные люди», низко им кланялись, даже между собой разговаривали вполголоса.
— Боятся! — объяснял Стефан. — Всего боятся. Знаешь, о чем между собой
— Ты слишком торопишься, Стефан, — убеждал я его. — Психологию не выжигают… Десятилетия нужны.
— Нет у нас этих десятилетий. Так будем топтаться — ничего не добьемся. Как хочешь, а я этих «предпринимателей-социалистов» на порог нашего Дома не пущу.
«Предпринимателями-социалистами» объявили себя Хофнер, Миттаг и еще несколько деловых людей. Хофнер долго объяснял мне, что никакой партии они создавать не собираются, никакой программы у них нет, но поскольку в Содлаке открыт Дом антифашистов, где обсуждаются вопросы, интересующие весь город, они тоже хотят получить право высказываться. Они так же ненавидят фашистов, так же хотят блага своей родине и надеются, что господин комендант не найдет ничего предосудительного в их просьбе.
Я вертел в руках их заявление, подписанное десятком фамилий, и не мог найти возражений против благих намерений «предпринимателей-социалистов». Только само идиотское название группы смешило меня и мешало отнестись к их просьбе с должной серьезностью. Я сказал, что никакого отношения к Дому не имею и договариваться об участии в его работе нужно с Домановичем и его друзьями, переоборудовавшими лабораторию. Хофнер ожидал более резкого отпора с моей стороны и ушел внешне удовлетворенный.
За ним стали приходить представители какой-то общины «христиан-прогрессистов», союза «славянских демократов» и даже совсем уж непонятной «лиги патриотов-либералов». Я только дивился множеству объединений, возникавших в таком маленьком городке. Все они распинались в любви к Красной Армии и ненависти к нацистам, все желали добра народу и не скрывали своего презрения к другим группировкам. Я разговаривал со всеми делегациями одинаково вежливо и отвечал то же, что Хофнеру.
— Как ты не понимаешь, — стыдил меня Стефан, — что за этими вывесками скрываются те же враги нашей бедноты, которые правили до Гитлера и неплохо уживались с фашистами? Они кем хочешь назовутся, дай им только право снова обманывать народ красивыми словами.
— Чудак ты, — пробовал я внушить Стефану, — разве я могу запретить кучке хозяйчиков называть себя так, как им хочется? Если бы ты мне доказал, что они собираются подпольно и что-то затевают против нас, поддерживают гитлеровцев, — был бы другой разговор.
— Все равно я их на порог не пущу!
— Дело твое.
— Ошибаешься! — гремел Стефан. — Не только мое! Это объединяются не только мои, но и твои
Стефан любил пророчествовать, назидательно поднимая вытянутый палец.
Я очень уставал. До последнего ранения мне часто приходилось работать на пределе и даже за пределом своих сил. Но никогда я так не уставал, как в эти дни комендантской службы. Возможно, что усталость не совсем точное слово для того состояния, которое я испытывал. Я не валился с ног, не засыпал на ходу. Но постоянное напряжение мысли доводило меня до изнеможения.
Всегда мне казалось, что я легко разбираюсь в людях и в их взаимоотношениях. А в Содлаке я очень скоро убедился, что ни в ком не разбираюсь и ничего не понимаю. Если не считать Стефана и Франца, все остальные загадывали мне одну загадку за другой.
Я не сомневался, что большинство населения относится ко мне с искренней доброжелательностью и славит Красную Армию, не кривя душой. Но когда на приемах приходилось выслушивать жалобы, просьбы, доносы, когда возникали конфликты между хорошо мне знакомыми людьми, все мои представления о здравом смысле, о нормах морали переворачивались. В самых запутанных положениях я должен был выглядеть всеведущим, оставаться невозмутимым, когда хотелось хохотать или ругаться. Не помогали мне ни мой жизненный опыт, ни все другие качества, которые Нечаев считал вполне достаточными для будущего коменданта.
Иногда приходилось встречаться с такими типами, что волосы вставали дыбом.
Пришла на прием полная, густо накрашенная дама. На верхней губе сквозь пудру пробивались черные усы. Пришла не одна, привела еще молоденькую девушку лет восемнадцати, хорошенькую, чистенькую. Дама что-то доказывала Лютову гулким басом, а девушка откровенно меня гипнотизировала.
— Она просит разрешить ей возобновить работу дома свиданий, который она содержит много лет.
— С кем свиданий? — не понял я.
Лютов посмотрел на меня как на дурня.
— Женщин с мужчинами, разумеется. В России такие дома назывались публичными. Как они у вас называются сейчас, я не знаю.
— Это что, был такой легальный дом?
— Вполне. А сейчас полиция его закрыла и грозит этой женщине выслать ее из Содлака.
— А кто эта девушка?
— Одна из пострадавших, осталась без работы..
Я сообразил, что мадам привела ее как образец своего «товара».
— Спросите у девушки, неужели ей нравилась ее… — я никак не мог повторить слово «работа» и долго искал замену, — профессия?
Девушка выслушала Лютова, улыбнулась, показав мне беленькие зубки, гордо выпятила грудь.
— Очень нравилась. Она говорит, что нигде в другом месте она так хорошо зарабатывать не могла бы.
Мадам осталась довольна ответом своей спутницы и материнским жестом поправила ее прическу.
Я еще спросил, училась ли где-нибудь эта девушка, и узнал, что в семье ее родителей много детей и платить за учение они не могли. Что никакой специальности у нее нет. Что на фабрику она не пойдет — испортит руки и фигуру и ее перестанут уважать.