С котомкой
Шрифт:
– Свистни, дедка, свистни!
Дед закрыл гноящиеся глазки, приставил к губам пригоршни и раскатился соловьиной трелью. Он насвистывал, тренькал, щелкал с изумительным искусством. Дорого дал бы Станиславский за такого соловья. Дед выпил самогонки, прикрякнул уткой и принялся рассказывать разные побаски и присказки. Большинство их нецензурно, но детвора, старухи и даже учительница покатывались со смеху.
– Птицу я люблю, лес люблю, цветы, - шамкал старикашка.
– Хорошо на божьем свете... Ей-бо. Я, бывало, соловьев лавливал...
– Дедка, расскажи еще чего-нибудь, дедка!
– приставали ребятишки, утирая заплаканные хохотом глаза.
– Фють!
– свистнул дед, притопнул ногой и встряхнул лохмами на рукавах. Нну! Жила-была деревня
– Ха-ха-ха!..
– Вот чем пробавляется наша детвора, - грустно заметил учитель.
Дождь кончился. Мы двинулись дальше.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.
"Только власть марает".
– Деревня Дядина.
– Заграничная кепка.
– Еще о педагогах.
– Небывалое событие.
– Наши и ваши.
– Войнишка.
– Белые и красные.
Праздник выдыхался, но пьяные все еще попадались. Нас обгоняли на подводах возвращавшиеся домой гости. Вот важно прокатил председатель волисполкома. Про него случайный попутчик наш, молодой крестьянин, не так давно возвратившийся из германского плена, сказал:
– Тоже называется - председатель. В тюрьму бы его, подлеца. Только власть марает. Взяточник, пьяница, ругатель. Да вот вчера... Нажрался ночью, парни стрелять в него хотели, а, может, постращать по пьяному делу. Он в пустую избу забежал, да под кровать. А двое милицейских легли на брюхе, в избе же, вроде охраны, и револьверы направили в дверь. Дверь, конечно, на крючке. А парни в сенцах тоже на брюхе лежат, и револьверы тоже в дверь уставлены. Да так все и уснули. Потом утром все вместе выпивать пошли. Не знаю, врут ли, нет ли. Сват мне сказывал, Павел.
– За кой же чорт такого выбирали?
– Да ведь народу-то подходящего, понимаешь, нет. Отказываются. "Что ж, говорит, выберут, а потом начнешь по декретам твердо требовать, ну, скажем, налоги собирать, сколько врагов наживешь. Еще убьют. Нет уж, подальше, Бог с ней, и с должностью". Так все и отказываются. Вот в нашей волости выбрали мужика замечательного, город не утвердил, не коммунист, дескать, своего кандид 1000 ата поставил. А какие в деревнях могут быть коммунисты? Мы это плохо понимаем, политику. Наше дело: на земле сиди.
– Что же вы не жалуетесь?
– Да кому? И кто жаловаться-то будет? Народ у нас робкий. Вот только разве подвыпьют, пошумят чуть-чуть. Ежели в газеты статью без подписи - не примут. В Питер с жалобой итти, не допустят, куда надо. В открытую ежели ссориться с председателем - со свету сживет. Мало ли к чему можно придраться. Живо заберут.
Все хмуро, буднично, серо. В небе ползут рыхлые облака, холодный ветер проносится полями, за лесом видна спущенная в наклон с косматых туч кисея дождя.
В шести верстах от нас сгрудилась в полугоре деревня Дядина. В ней будем ночевать. На коричневых пашнях торчат, как бородавки, кучи навоза. Здесь брошен плуг, там борона. Пустынно. Дождь и праздник обезлюдили поля. Но какой же это праздник, когда нет солнца! День продолжается, иль вечер наступил - не разберешь. Кругом серо, тоскливо. Вот заплаканная березовая рощица. О чем с ветром говорит шумящая листва? Об осени? О том, что вот там, направо, журавли летят? Дорога непролазна. Идем стороной, мокрыми лугами. В сапогах жмыхает вода. Холодно. Скорей бы в избу. На самой вершине молодой елки насмешливо стрекочет сорока. Ей безразлично, с кем ни говорить: с елкой, с облачком, с пропищавшим комаром. Но городскому человеку среди деревенского печального безлюдья - смерть.
Дядина. Остановились в доме зажиточных крестьян, родственников агронома.
Зажигается лампа, кипит самовар, и мы облекаемся в теплые валенки, принесенные радушной хозяйкой.
Благообразный старик-хозяин, с умным задумчивым лицом, сидит под окном. Рядом с ним, дымя махоркой, Кузьмич. Беседуют. Молодуха снует взад-вперед. Вот притащила березовое полено и сдирает бересту.
– Побольше завари бересточки-то, - говорит старик, - а то живот стал маять: понос.
Молодуха наложила
– Бересточки и я выпью, - сказал Кузьмич.
– А помогает ли?
– А вот увидишь. Как рукой.
На празднике, в Дубраве волей-неволей нам пришлось сделать серьезное испытание желудку: жареные, соленые и маринованные грибы, молоко, селедка, самогонка, огурцы. Поистине - ударно. Действительно, вместо чаю, настой бересты с молоком сделал чудеса.
Муж молодухи, вошедший к ней в дом из соседней деревни, - сельский учитель. Сухой и безбородый, светлые усы щеточкой. Его в прошлом году придавило бревном на валке леса, но отдышался, теперь на поправке, чуть покашливает. Рассказчик он великолепный: наблюдательность, память на позу, на сочную фразу. Он раньше учительствовал на Мсте, я тоже в юности живал в тех местах, и мы предаемся воспоминаниям. Зовут его - Дмитрий Николаевич.
– А вот в нашей деревне, на Мсте, расскажу я вам, такой случай был. Сижу я весной возле избы, подышать вышел. Вдруг подходит ко мне в белом балахоне человек, на голове кепка с пуговкой, а за плечами мешок. По физиономии видать - не русский, брови с напуском и взглядом колет. Поздоровался и говорит: "Обошел, говорит, я десять дворов, просил дать мне для научных опытов десятину земли. Я сам вспашу, посею - зерно мое, вот в мешке - и весь урожай будет хозяина земли. Не дали. Никак не мог уговорить. Может быть, вы дадите мне?" Я посоветовался с хозяевами, уговорил их. Дали. Он обрадовался, стал благодарить. "А то, говорит, полное разочарование в русском мужике. Страшный, говорит, рутинер, старовер. Я, говорит, вот седьмой год хожу по разным губерниям и наглядно обучаю крестьян. Они ж дети! Их надо носом тыкать во все. Их надо приручать как-нибудь ласковым словом, примером, делом, опытом". Ночевал у нас, а на другой день пахать поехал. Вспахал, разбил на маленькие участочки, по-разному удобрил: и калием, и азотом, и фосфором, а один участок - всеми этими снадобьями вместе. "Это составные части навоза", говорит. На каждый участочек укрепил дощечку с надписью. Ужасный чудак. Мужиков сошлось много на его работу смотреть. Подробно об'яснял. И сеял по-разному, и пахал, и боронил - каждый участок на особый лад. И все это прописывал на дощечках. Дощечку к палочке прибьет, 1000 и в землю. А с картошкой ужасно мудровал: он ее и на аршин в землю зарывал, и на поверхность, и глазком садил, и одну кожуру. Обчистит ножичком, да в котелок: "это, говорит, мы изжарим. А кожуру в землю". Мужики на смех подняли. А кепка одно твердит: "ждите осени". И действительно, стало под осень подходить, ахнули мужики. Яровые ему - то под бороду, то по пояс, то ниже колена. И колос разный, на каждом участке свой. Подвел нас к самому скверному участку - "вот, говорит, это по вашему способу посеяно". Действительно, видим - урожай точь-в-точь, как у нас - самая дрянь. Тут-то мы и догадались, в чем сила земли. А надо сказать, что семенами он засевал крестьянскими, свои сменял, чтоб не было разговоров каких. Об'яснил все, как следует, растолковал и дощечки оставил, и участок оставил, попрощался и ушел неизвестно куда. Вот она кепка-то какая. Мужики думали, что колдун, с нечистым снюхался. А потом принялись по его указанию заниматься. На другой-то год совсем неузнаваемо у них стало. А с них и другие начали пример брать. Так и пошло. Писали мне, что нынче не только весь налог выплатили, а и в продажу много хлеба пустили. Вот оно, что значит заграничная кепка-то с пуговкой!
– Эх, кабы такую кепку да к нам теперь залучить!
– вздохнул старик.
– А какого вы мнения об учителях, приехавших из Питера?
– спросил я.
– Да как вам сказать, - задумался Дмитрий Николаевич.
– Конечно, у них специальность большая. С нашими никак невозможно уравнять. Но... уж очень корыстные люди. Обращается к ним крестьянин, прошенье ли написать, за советом ли - обязательно требуют платы. За ученье, тоже самое, вымогают. А помочь мужику так, для идеи, они не желают. Словом, пришлый, чужой народ.