С мандатом губкома
Шрифт:
Кашин видел, что возница не врет, и поэтому злость у него так и не появилась. Наоборот, стало жалко этого худого, голодного парнишку, который волновался за коня и боялся приближающейся ночи.
— Ладно, — сказал Гриня уже миролюбиво. — Вот тебе молоко. Ешь. — И подал крынку.
Парнишка схватил ее, недоверчиво заглянул внутрь. Увидел там молоко, залепетал растроганно:
— Ой, спасибо, товарищ Кашин. Ой, спасибо. Вы настоящие комсомольцы. Ой, спасибо.
— Ладно, ешь.
Вернувшись в избу, Гриня сразу к деду Петро обратился:
— А правда, что вашего председателя Спиридоном Советским зовут?
— Да дразнят так по-за глаза.
— Почему?
— Да ить людям языки-то не привяжешь.
— Ну, а все же с чего это взялось?
— Конечно. Без огня дыму не бывает, — отвечал дед, пристально и многозначительно посматривая на кисет, который достал Гриня из кармана.
Кашин уловил этот взгляд, усмехнулся, вытащил курительную бумагу, неумело свернул себе цигарку, подал кисет Зорину.
— Закуривай, Сава.
— Так мы махру-то для сбива аппетита взяли, — напомнил Зорин, но, заметив выразительное движение Грининых бровей («бери, мол»), взял и стал сворачивать. Он понял, что Гриня сейчас перед дедом «давит фасон», дескать, знай, наших: и тебе сахарин и тебе табак. Все, как у настоящих уполномоченных.
Гриня достал из кармана коробку спичек, долго шебаршил ими, вынул одну. Наконец величественно чиркнул, зажег и прикурил. Дал огня и Саве. Потом с сожалением потушил спичку и кинул к печке.
Дед Петро и впрямь был поражен таким расточительством. Кто-кто, а он-то знал цену серянкам: три миллиона — коробок, да еще и найди попробуй. Старик уже и забыл, когда держал спички в руках.
— Так у меня ж на загнетке угли есть, — молвил он с оттенком осуждения. — Так же нельзя, гражданы-товарищи.
— Можно, — ответил упрямо Гриня, лихо выпуская из ноздрей дым, и тут же закашлялся, закатился.
Проклятый кашель смазал весь Гринин фасон. Он никак не ожидал, что курение тоже навыка требует. Думал: тяни да дуй, ан нет. Едкий дым, как скребком, продрал горло. Наконец, отерев от слез глаза, Кашин сунул кисет в сторону деда.
— Закуривай, дед Петро. Кажись, табачок... кхы-кхы... крепкий, гад... Кхы.
Старик благоговейно взял кисет, открыл его, понюхал табачок, крякнул от удовольствия:
— Хорош, якори его!
— Так все же Спиридонова почему Советским окрестили? — напомнил опять Кашин.
— Эт, гражданы-товарищи, такая история, — начал дед Петро, поспешно крутя огромную цигарку. — Такая история, говорю. Дай-ка прикурить.
Старик, жадно затягиваясь, прикурил от цигарки Савы, блаженно закатил глаза.
— Ну-ну, — подстегнул старика Гриня.
— Так вот я и говорю, такая история, — повторил опять дед, обалдев от блаженства. И вдруг спросил: — О чем это я?
— Да о Спиридоне Советском.
— Ах, да, да. Совсем память отшибать стало, якори ее. В девятнадцатом годе, значит, было это. Наш Старокумск раз пять переходил то к белым, то к красным. Деревню уж всю, почитай, в прах размели, а все дерутся за нее. То одни «Ура-а!», то другие. Да-а. И вот, помнится, как раз под субботу, белые нас, стало быть, «ослобонили». И офицер ихний главный, такой-то душевный, велел сзывать мужиков на собрание. Да. Заметь, не гнать, не волочь, а звать. Вроде хошь иди, а хошь и на печи сиди. Вот, якори его, как получается. Собрались мы, стало быть, возле лавки керосинной. Дивимся все. Выходит перед нами тот самый офицер с сабелькой, поклонился народу уважительно и говорит: «Простите нас, мужики, что не даем мы покою вам заслуженного. Пуляемся, бьемся, друг дружку убиваем. А за что? А? Разве ж не русские мы, чтоб меж собой полюбовно обо всем договориться? Разве ж христианское дело это, кровь братскую лить?!» И так-то он душевно говорит, так сердечно, что многие слез сдержать не могут. Спиридонов-то впереди стоял при всех своих регалиях. Офицер увидел его кресты георгиевские, подошел, поцеловал крепко, как брата родного. «Герой, — говорит, — ты. Прекло-ня-юсь». Да. И опять как начнет: хватит, мол, лить кровь, давайте полюбовно решим, кто нужен мужику: царь или Советская власть. Давайте, говорит, голосовать. Сейчас, говорит, везде все голосуют, время, мол, такое, все принимается голосованием. И объясняет, как это надо делать. Все просто: согласен — подымай руку, не согласен — не подымай. И спрашивает: «Кто за царя?». Поднялось две или три руки. «Прекрасно, — говорит офицер. — А кто за Советскую власть?» Ни одной руки. Мужик-то дурак-дурак, а хитрый. Офицер сильно огорчился. «Эх, мужики, я к вам со всей душой, а вы на меня сердце держите, не верите». И опять такое говорит, хоть плачь: и что между братьями все должно быть открыто, честно, и что он надеялся на нашу откровенность, а мы подвели его, огорчили до слез, обидели. И опять: «Ну, кто ж за царя?» Тут уж больше рук поднялось. И я даже поднял, хоть мне тот царь ни шел, ни ехал, а неохота такого душевного человека обижать. Раз ему так надо это голосование — бери. Не жалко. «Ну вот, — радуется он. — Спасибо за откровенность, братья. А кто за Советскую?» И тут Спиридонов руку поднял, да высоко так. Один поднял. Офицер взглянул на него ласково, сказал: «Спасибо, герой», — да с тем хвать за саблю. Мы и сморгнуть не успели, как свистнула молоньей сабля и упала на землю Спиридонова рученька...
Дед Петро умолк, усиленно засосав свою цигарку, задымил густо. Гриня, поняв волнение старика, помолчал несколько, а потом спросил все же:
— Ну, а дальше-то что, дедушка?
— Дальше-то, — вздохнул старик, не подымая глаз и глядя куда-то вниз, в сторону. — Дальше все, как по-писаному. Всех мужиков велел перепороть их благородие. Никого не обошел, всех оделил. Вот уж истина — мягко стелет, да жестко спать. Верно в народе-то молвится.
— А со Спиридоновым что?
— А что? Рука выше кисти напрочь, кровь хлещет, а он побелел, как снег, и... стоит. Офицер-то личину скинул, зрит на него волком, верещит: «Что, сволочь большевистская, не сладко?» А Спиридонов хрипит ему: «Руби дале, ваше благородие. Кончай иудство свое». Да-а...
Дед опять умолк, затрещав цигаркой. Гриня хотел еще спросить, но Сава потянул его за рукав, головой мотнул отрицательно: «Оставь, не надо».
6. В степи банда
Бабка явилась с коровой уже на закате. Она была встревожена. Увидев в своем дворе подводу и лошадь, заволновалась того более.
— Батюшки-светы, — всплеснула она руками, — у кого ж это две головы? Кому ж это жить надоело?
— Чего ты? — спросил ее дед Петро, закрывая за коровой ворота.
— Митрясов в степи, Петро. Митрясов. К ночи в село набежит.
— Ах ты, якори его, — сплюнул дед. — Однако и впрямь худо дело. Загоняй скорей Зорьку в дальний пригон.
Старик высунулся из-за плетня, покрутил белой бороденкой туда-сюда, озирая улицу и степь за деревней. Потом кинулся к возу, где уже дремал парнишка, забившись под сено. Дед Петро растолкал его.
— Слухай, сынок, запрягай коня да тикай. Шибчее тикай.
— Куда? — выпучился спросонья мальчишка.
— Куда хошь. Тикай, а не то пограбят тебя, упаси бог, и забить могут.
— Но как же? Куда ж я? — испугался возчик. — А где товарищ Кашин?
— Товарищам-гражданам я скажу сейчас. Ты пока запрягай.
Дед побежал в хату к постояльцам. Они, открыв сундучок свой, разбирали пакеты. Старик выпалил прямо с порога:
— Товарищи-гражданы, банда-а!
Зорин с Кашиным так и замерли над сундучком.
— К-как? — наконец выдавил, заикаясь, Гриня.
Дед понял, что переборщил малость, что его неправильно поняли.
— Ее нет еще, якори ее. Нет. Но вот-вот набежит.