С Петром в пути
Шрифт:
Неблагодарный есть человек без совести,
ему верить не должно. Лучше явный враг,
нежели подлый льстец и лицемер;
такой безобразит человечество.
Всё сделанное в тайности и неправедно рано или поздно, но непременно открывается. А иной раз обращается против самого тайноумыслителя.
Не успел Пётр возвратиться в Амстердам, как Фёдору Головину поведали, что цесарь австрийский ведёт переговоры с султаном о заключении мира. Да не простого, а Вечного. А это было против прежнего уговору.
Конечно,
Но вот откуда Пётр не ожидал удара, так это от короля и штатгальтера Вильгельма, столь высокочтимого: выяснилось, что он выступил посредником в мирных переговорах с турками. И Венецианская республика откатилась от противотурецкого союза. Ну, а где конь с копытом, там и рак с клешней: Генеральные штаты тож вели в тайности переговоры с турками.
Да и будоражащие вести из Москвы не давали покоя. Четыре стрелецких полка собирались идти походом на столицу. Правда, бояре спохватились да и снарядили ополчение под начальством испытанного воеводы Алексея Шеина. Испытан-то он испытан, да не было бы худа — так думал Пётр. Но легкомысленный Лефорт его успокаивал: там князь Борис Голицын, там Патрик Гордон, там Преображенский полк и другие полки, верные его царскому величеству.
Легко потерять голову, но лучше её найти. Головою был Головин. И Пётр часто повторял свою присказку: «Головин — голова, а Головкин — головка». Гаврила не обижался, он был необидчив и Петру предан аки пёс. За эту преданность Пётр его и ценил. Пока что он был в небольших чинах, но царь готовил ему знатное место — канцлера. А в подканцлеры ему намеревался дать кого-нибудь поголовастей. Дабы Головкину был почёт, а его помощнику — дело: преданность Пётр ценил более всего, ну а дело он всегда мог поправить и управить, как следовало быть.
Конечно, поначалу канцлером он видел Головина. Он тоже предан да и башковит. Но Фёдор отчего-то уклонялся, говорил: достало с меня Посольского приказа. В самом деле: пост важнейший. Там нужен человек деликатнейший, нимало не упускающий государственного интереса.
Покамест всё это было ещё впереди, а они варились в самом центре европейского котла, где готовились самые острые блюда. Правда, источали они дурной запах. О чём Фёдор Алексеевич с кумпанством своим не преминули объявить господам Генеральным штатам. Пётр положил до поры не выговаривать столь ценимому им королю английскому за его вероломство, а вот сим Штатам по штату положено выговорить. Разумеется, спасибо им за гостеприимство, приём был тёплый, может, чуть тёплый, но всё же.
Сказано было так: добрые отношения будут и впредь укрепляться и дружба станет торжествовать. Вместе с тем Фёдор Головин спросил в упор, без обиняков:
— Давно ли то посредство с английской и их, Штатов, стороны и миротворение у турка с цесарским величеством началось? В чём явное недоброхотство показали?
Штатовские смутились, но оправдывались высшими интересами. Головин отвечал:
— Высший интерес — в небесах, а на земле есть наш общий интерес — вековечный, противу общего врага всех христианских народов — турок. Глядите, — говорил он, — сколь много народов, исповедующих христианскую веру, томится под османами. Они то и дело наступают на наши общие пределы, уводят в рабство единоверцев наших, торгуют ими на своих базарах, как скотом. Можно ли это терпеть?
Штатовские отвечают, что это терпеть никак не можно, но турок ныне силён, и противопоставить ему равную силу нет мочи.
— Как
— Ещё не пришло время, — тянули своё Штаты. — Вот накопим казны да оружия всякого. Вот тогда-де и выступим сообща.
— Да сколь можно ждать? — ярился Головин. — Пока турок нас всех в своё грязное ярмо не впряжёт? Этого господа бургомистры желают?
Господа этого не желали, но и не уступали: камнем стояли на своём.
Пришло время отправляться в Вену, к цесарю Леопольду I. Навели справки, каковы дороги лежат да и каков сам цесарь. Ничего определённого узнать не удалось: цесарь-де любит льстецов, как и всякий монарх, а от дел устраняется. Любит ещё всякие увеселения — кто их не любит?! Ещё узнано о нём было вот что: лет ему под шестьдесят, в императорах же он ровно сорок лет, а до того был королём Венгрии и Богемии, а в минувшем годе, как было уже всем известно, принц Евгений Савойский разбил турок. Так чего же, спрашивается?! А то, что войны французам цесарь проиграл и был вынужден уступить им Лотарингию и другие земли по левому берегу Рейна.
Вот где собака зарыта! Опасается! Он, сказывают, больно опаслив и всю казну на войны издержал, и теперь охота ему без тревог в мире пожить. Да и стар он и, как все старые люди, бежит от беспокойства. К тому ж венгерцы ему досаждают, то и дело бунтуют. Неспокойно и на других землях империи.
Можно ль его понять? Пётр отказывался. Он всё ещё надеялся, что цесарь всколыхнётся, что вековечный его враг — турок — не угомонится и рано или поздно станет войною против Вены.
Разумеется, был свой интерес у обеих сторон. Петру хотелось не только удержать завоёванное на берегу Азовского моря, но и пойти дальше. В сокровенности он пока таился — к Чёрному морю подступиться. А что? Разве не ступала славянская нога на сии берега? Не прибивал ли свой щит Олег на врата Царьграда?
Великий государь и князь Пётр Алексеевич, царь всея Руси, был молод и дерзок. Он ещё не угомонился. Он был в самой поре, когда охота увенчать себя лаврами победителя, подобными, скажем, лаврам Александра Македонского либо Юлия Цезаря. Иной раз в мыслях он высоко забирался. Отчего же не задираться, коли в его руках скипетр и держава, под ним — величайшее государство с огромными, ещё не открытыми богатствами, которые он, Пётр Первый, откроет.
Он успел проведать Русь. Она спала глубоким сном. Он намеревался пробудить её, встряхнуть, явить миру её дремлющую силу, её могущество. Вывести её наконец на мировую дорогу, дабы народы вздрогнули и преклонились. Он, Пётр, чувствовал в себе великанскую мощь — это всё было от молодости и живой энергии, накопившейся в нём и искавшей выхода, от неистощимой любознательности, которая будет вести его по жизни, от благого желания всё улучшить, видеть родную землю богатой и изобильной, подобной только что виденному Английскому острову.
Он говорил об этих своих сокровенных желаниях не каждому, разве что тому же Фёдору Алексеевичу Головину, которому доверял и в которого верил.
— Что же, государь, благое желание. Кабы нам был отпущен век свободного труда, — осторожно добавлял он. — Да ведь жмут со всех боков: турки, поляки, шведы... Будут наступать на ноги, глядишь и отдавят.
— Не дадим, не отдавят, — с нажимом отвечал Пётр, хмуря брови, что было признаком неудовольствия.
Разговор замирал. Но решимость молодого царя не угасала. В нём всё кипело, всё требовала действия, движения, равно как и мысль. Он был весь само беспокойство. Иной раз в нём бушевала грозы. Унять их никому не было под силу.