С Петром в пути
Шрифт:
И вместо юга лошади поворотили на север. Началась бешеная гонка.
Глава двенадцатая
...БЫТЬ ЕМУ ГЕНЕРАЛИССИМУСОМ!
И восстанет царь могущественный,
который будет владычествовать с великою
властью и будет действовать по своей воле...
И все потопляющие полчища будут потоплены
и сокрушены им, даже и сам вождь завета...
Страдаю, а всё за Отечество! Желаю
но враги демонские пакости деют. Труден разбор
невинности моей тому, кому дело сие неведомо.
Един Бог зрит правду.
Это Шеину. Боярину Шеину Алексею Семёновичу. Возглавил он войско московское и повёл под Воскресенский монастырь, где стояли мятежные стрельцы.
А пока оно брело, воздымая пыль ногами и копытами, пока бояре на всякий случай — то ли пожарный, то ли бунташный с непременным пожаром — поразъехались по своим вотчинам, подмосковным и иным, по Москве ползли слухи один другого сердитей. Говорили, что и патриарх, и некоторые архиереи стали на сторону мятежников. Потому-де государь отшатнулся от православной веры и предался иноземцам; оттого в народе брожение, в войске стрелецком тоже, что донские казаки, соединившись с запорожскими, поднялись и двинулись к Москве. А ведёт-де их сам пан гетман Мазепа. И клянут они на чём свет стоит иноземцев, кои царя совратили, и грозят всех их извести и домы их сжечь, а ненавистный Кокуй, волчье логово, их смести с лица земли, а место то распахать и засеять, дабы и памяти не осталось.
Вместе со слухами ползли страхи, и все, у кого был повод опасаться, позапирались на замки и запоры, позадвигали засовы и щеколды. Известно: у страха глаза велики.
Павел Шафиров тоже запёрся в своём дому, уговорившись прежде с греком Николаем Спафарием оповестить друг друга, если опасность надвинется.
Казалось бы, чего опасаться Спафарию. Он был православный, греческого исповедания. Однако сообща рассудили: стрельцы народ тёмный и не станут разбираться. Для них он всё едино иноземец и вдобавок чернокнижник — какие-то там книги стряпает мудреные — не поймёшь чего.
Павел пробовал молиться, несмотря на своё неверие. Начал с Иисуса Христа. Просил его защитить чад и домочадцев, изъявлял готовность сам пострадать за них. Однако никакого знака, что молитва принята, не последовало, хотя ждал он довольно долго. Потом обратился к Саваофу с теми же просьбами. И опять ничего, полное безмолвие.
Икон у него в дому было достаточно. Была и Богородица с младенцем Иисусом. Чин у неё был: Утоли моя печали. Очень нравился Павлу этот образ. Была ещё и Умиление. И хотя, глядя на неё, полагалось умиляться, он сего чувства не испытывал.
А вот Утоли моя печали действовала на него умиротворяюще. Была в ней какая-то утешительность, тихая и нежная скорбь. Так она пленяла его, что иной раз он прикладывался к её лику сухими губами. Говорили, что икона эта письма суздальского, тонких суздальских изографов, и что возраст у ней почтенный.
Павел долго простаивал перед нею. Иной раз казалось ему, что уста её задвигались, и он жаждал и ждал услышать её божественное слово. Но потом опоминался, понимал: слишком напрягал глаза, оттого и дрожание. От напряжённого ожидания слова. Слово должно било исторгнуться из сжатых уст.
Ожидание было напрасным. Уста не размыкались. Слово — желанное, жданное — не звучало. Взгляд, казалось, обещал нечто. Но и обещание это не исполнялось.
Не
Ну кто-де, кто же подаст наконец знак, что молитва услышана и что помощь будет подана?
Да никто не подаст помощи. Ибо уши божеств отклонены от людей и скотов. Они там, наверху, заняты, как видно, своими делами, непостижимыми для человечества с его несметными пороками. В который раз Павел убеждался в этом, жизнь его продлилась далеко за середину, и вот оно уже рядом — дряхлое старчество.
Снова и снова размышлял он над бытием богов. И всё глубже и глубже проникала в него мысль об их земном происхождении. Оказывается, жрецам было проще всего объяснить непознанное вмешательством Вседержителя, Всемогущего и Всесущего. Он снова вспомнил изречение одного из столпов христианства, именем Тертуллиан: «Верую, хоть и абсурдно!»
Абсурдно думать, будто иконописный Бог вдруг сойдёт со своего изображения и станет творить чудеса. Абсурдно ждать от него слова, а тем более пророчества. Бог, разумеется, нужен. Он нужен прежде всего его слушателям. Он нужен отчаявшимся людям, у которых не осталось другого прибежища. Он нужен светской власти, дабы держать в узде подданных своих. Он нужен для того, чтобы держать людей в страхе. В страхе Божием!
Павел устал от этих размышлений. Они то и дело затопляли.
Помощь могла прийти только с земли. Её могли принести только человеческие руки. Шеин и Гордон. Павел повторял слова своего духовного отца: да приидет одоление над супостатом!
— Да приидет одоление над супостатом! Да приидет... — Он повторял и повторял эти слова, втайне надеясь, что у них есть достойные исполнители.
Они были. Медленно двигалось воинство к Воскресенскому монастырю, где, по одним сведениям, стояли, а по другим — окопались мятежные стрельцы, четыре полка, из коих уж бежали самые благоразумные либо самые трусливые.
Воскресенский монастырь был избран стрельцами неспроста. Это было детище мятежного же патриарха Никона, его Новый Иерусалим. Мощны его стены, не пробить их ни ядром, ни тараном, укроют они многотысячное войско бунтовщиков. Да и бунтовщики ли они, если разобраться по справедливости? На Москве у них семьи — жёны и детки малые, престарелые родители, с ними они более года не видались. На Москве был у них и прокорм достойный. А ныне они страждут в холоде либо в жаре несусветной да в голоде. Доколе будут держать их в нелюбимой стороне, вдалеке от родного дома?! Нету мочи терпеть! — вопили они, вопили — стенали, однако ещё не помышляя о бунте. Бунт явился тогда, когда Ромодановский стал приневоливать их. Просились они в Москву хоть ненадолго, повидать своих детишек, переспать с жёнами, наконец. На что им естество дано? Сколь можно жить без бабы? Это бояре должны понимать!
Бояре, однако, знать ничего не хотели. Не хотели мирволить стрельцам. Войско они или не войско? Должен быть для них устав? Войско обязано беспрекословно повиноваться своим начальным людям.
Сколь можно?! Сколь можно терпеть гнёт боярский? Гнёт иноземца поганого Францка Лефорта?!
Взгромоздился на бочку Артёмка Маслов, вынул из обшлага бумагу, потряс ею. Близ него сгрудились свои — сотня.
— Чти, Артёмка! — стали кричать: раз бумага, стало быть, в ней нечто важное. Бумаги без важности не бывает.