С шашкой против Вермахта. «Едут, едут по Берлину наши казаки…»
Шрифт:
Хозяин особняка налил из кувшина еще один фужер и подвинул его к моему Михаилу. Михаил же, будь он неладен — на фужере и глаз не остановил, а зачем-то заглянул в кувшинчик и тихо спросил меня: «Не дополнить ли?» Я кивнул. Захватив кувшин, казак исчез. Хозяин и его гости недоуменно переглянулись — они ничего не поняли. А я почувствовал неловкость от своего самоуправства за столом. Гостю неприлично подменять хозяина. Но и в долгу оставаться негоже.
Через минуту мой Перегудов вернулся. Он сбегал к старшине, находившемуся в нашем же дворе, и наполнил кувшин, вмещающий не менее литра, вином. Я думал, что Михаил поставит его на стол или разольет по фужерам. Он же, стоя у стола, поднял его и произнес тост:
— Господа американские граждане! Поскольку вы наши союзнички и, видать, не плохие мужики, то давайте выпьем за русского солдата-победителя!
Господа американские граждане отхлебнули по глотку из фужеров. Миша — еще раз будь он неладен — приложился к кувшину и одним духом опорожнил его. Крякнул, тыльной стороной ладони обтер губы, занюхал ломтиком белого хлеба и, осторожно поставив кувшин, приложил руку к груди и поклонился со словами: «Благодарствую!» А затем выпрямился, щелкнул каблуками и покинул гостиную.
Американцы и хозяин несколько минут сидели молча и с открытыми ртами — так их поразило происшедшее. Потом все закрутили головами и, смеясь, наперебой бойко заговорили, восторгаясь русским богатырем.
— Богатыри по-богатырски не только пьют, но и воюют по-богатырски, — сказал я, отвечая на восторги и как-то спасая престиж казака. Наш затянувшийся обед был прерван сигналом боевой тревоги.
…Может ли человек предчувствовать свою гибель? Думаю, что может. Я знаю много случаев, которые убеждали меня в этом.
…Майор Ниделевич выходил из себя: бой за село Балатон-Собати складывался неудачно. Попытка взять его с ходу двумя эскадронами успеха не принесла. Полку пришлось вступить в затяжной бой, который никакими планами не предусматривался. Новые броски эскадронов ни к чему не приводили: они с потерями откатывались на исходные позиции, а потом осатаневшие гитлеровцы вообще казаков положили, открыв такой огонь, что головы не поднять. На КП полка приполз капитан Ковтуненко. Он был в первом эскадроне, где обстановка сложилась тяжелейшая: эскадрону угрожало окружение. Доложить ли хотел Ковтуненко о положении эскадрона, высказать ли какое предложение об организации боя — он это часто делал, и к нему командир полка прислушивался — осталось неизвестным. Командир полка встретил Ковтуненко гневным вопросом: почему лежит эскадрон? И, не выслушав ответа помощника начальника штаба, приказал немедленно возвращаться в эскадрон и, чего бы это ни стоило, поднять его в атаку. Корней Ковтуненко никогда, ни при каких обстоятельствах не отказывался от выполнения заданий, какими бы трудными и опасными они ни были. Да что не отказывался, он напрашивался на них, потому что любил риск. В полку Ковтуненко звали счастливым забайкальцем. Счастливым потому, что за все три фронтовых года он не имел ни ушиба, ни царапины, ни мало-мальской контузии, что было редкостью. Одни говорили: «Бог милует», другие — «В рубашке родился», третьи считали просто везучим человеком. Ковтуненко выслушивал товарищей и широко улыбался.
Этот всегда веселый, сильный духом и красивый офицер, казалось, рожден для военной службы. Храбрость, смелость и мужество — качества, необходимые офицеру, — казалось, тоже были у него врожденные.
Но на этот раз Ковтуненко был неузнаваемым. Его словно бы подменили.
— Товарищ гвардии майор, — голос ПНШ дрогнул, — если вы хотите моей крови, моей смерти… Я пойду и подниму эскадрон…
Остановить бы командиру полка помощника начальника штаба, своего близкого друга, спросить, что с ним, с чем и зачем он появился на КП. Но командиру полка в эту минуту было не до душевного состояния своего подчиненного, хотя и друга. Раздраженный тем, что бой не складывается, до предела взвинченный, Ниделевич совсем не слышал, о чем говорил Корней. До него дошла лишь фраза-просьба: «Разрешите выполнять?», в ответ на которую он махнул рукой и сразу же, забыв о Ковтуненко и обо всем другом, приник к стереотрубе, приблизив к себе сильной оптикой поле боя.
— Лежат, ну ведь лежат сукины сыны!
Через двадцать минут первый эскадрон рванулся в атаку. Велика сила примера на войне. Она подняла и бросила в атаку другие эскадроны. И настолько стремительно, что теперь никакая сила сдержать казаков не могла. И, к радости всех, враг показал спину. Через двадцать минут, да, ровно через двадцать минут не стало и Корнея Ковтуненко. Он упал за окопным бруствером, не сделав и десятка шагов. А по полку в тот же час быстрокрылым, но печальным скакуном пронеслась весть: «Ковтуненко убит». Не у одного меня от этой вести перехватило дыхание. «Что? Не может быть!» К сожалению, на войне все может быть.
Похоронили мы Корнея Ковтуненко на окраине
«Да только вот отца своего сынки никогда больше не увидят, — подумал я, и тут острой болью резанула другая мысль: — А тебя увидят твои дочери? Война не кончилась, смерть не перестала гулять…» На похоронах, в кладбищенской тишине почему-то всегда думается о суетности жизни и о смерти. Ковтуненко мы по-мужски, без слез оплакали. И только теперь со всей глубиной поняли, какая это тяжелая утрата для полка.
Нам почти все время не везло с начальником штаба. И вдруг вот сейчас подумалось: а почему на эту должность не был выдвинут капитан Ковтуненко или капитан Никифоров? Опытные, умные и смелые офицеры. Какое замечательное было бы дополнение Ниделевичу и Ковальчуку любого из них. Но нет! Их все время в полку и в его штабе держали на вторых ролях. Где-то кому-то в дивизии или корпусе они, видимо, не нравились. Возможно, виною тому была их прямота. В полк каждый раз при вакансии должности начальника штаба присылали «варягов», и почти всегда неудачных. После И. Н. Поддубного на этой должности нужного офицера так и не было. Как-то позднее я сказал об этом Ниделевичу. Он выслушал и неожиданно со смехом сказал:
— Ты, гвардии капитан Поникаровский, мои мысли читал. Телепатия, как есть телепатия.
Война не кончилась. Мы пробивались к городу Надьканижа. Командование дивизии нас торопило. Но ускорить движение не удавалось. Враг отчаянно огрызался, цепляясь за каждый населенный пункт, высоту, речушку. Однако дело было не только в фанатичном сопротивлении врага. Виделась Победа, виделся конец войны. Наши войска были на подступах к Берлину. И рисковать жизнью мог далеко не каждый. Казаки не кидались в атаки, как прежде, очертя голову. Зато стал кидаться командир полка. Все знали: майор Ниделевич очень храбрый офицер. В этих же боях его обычная разумная храбрость частенько граничила с безрассудством. Ну разве не безрассудство командира полка, когда он, бросив КП, появляется в наступающей цепи спешенных эскадронов и в открытом поле, насквозь простреливаемом пулеметным и ружейным огнем противника, во весь рост неторопливо идет от подразделения к подразделению, постегивает, постукивает стеком по голенищу сапога и раздраженно покрикивает:
— Вперед… мать вашу, быстрее!
В другом случае на своей машине он вырывается вперед боевых порядков эскадронов и на лесной дороге нарывается на вражескую самоходку и сталкивается с нею. Самоходка в упор расстреливает машину. Шофер гибнет. Машина горит. А Ниделевичу и разведчику Халкотяну каким-то чудом удается вывалиться из машины в кювет и, скрываясь за деревьями, где ползком, где перебежками, вернуться в боевые порядки эскадронов. На нем оказываются пробитыми пулями кубанка и куртка. Молодые офицеры и казаки, недавно пришедшие на пополнение, были в восторге от храбрости командира полка, готовы были легенды складывать о нем. А мы, ветераны полка, глубоко уважая Михаила Федоровича, осуждали его за непутную храбрость. И жалели, что в этом, по всей видимости, последнем рейде с нами нет Антона Яковлевича Ковальчука. Только он мог сдерживать Ниделевича от поступков, совсем не вызываемых необходимостью. Только он, Антон Яковлевич, силой своего авторитета и военных знаний мог удерживать командира отдачи необдуманных боевых приказов.