Сага о Бельфлёрах
Шрифт:
Однажды вечером он оседлал Ренсселаэра и прискакал в Бушкилз-Ферри, к старому кирпичному домику Пимов. С удивительным хладнокровием, подкрепленным двумя или тремя — не больше — глотками виски, он вычислил, где именно находятся окна комнаты его кузины, забрался на дуб с длинными разлапистыми ветвями, что рос вплотную к дому, и, орудуя руками в перчатках, умудрился открыть плохо прилегающую к фрамуге раму, причем справился с этим почти бесшумно. Действительно, он попал в комнату Леи (просторную и нарядную — но беспорядок, царивший там, поразил Гидеона); она была совсем близко: во сне ее темные волосы разметались по подушке, влажные губы приоткрылись. Но Гидеон был хладнокровен и лишь бросил взгляд на спящую девушку. Стремительно подойдя к хитроумно сплетенной,
Издав громкий визг, напоминающий летучую мышь, тварь принялась нападать на него (из пасти у паука торчали то ли зубы, то ли какие-то острые зазубрины) и отбиваться многочисленными лапами (хоть и тонкими, но удивительно сильными); и отбивался Любовь так яростно, что Гидеон отступил назад и едва не потерял равновесие. Как именно уничтожить паука, он заранее не продумал — удушить гадину не представлялось возможным, ведь шеи у нее не было, — но его обтянутые перчатками руки действовали с поразительной ловкостью, как будто в туманном прошлом, окутывающим род Бельфлёров, его предки только и делали, что убивали гигантских пауков — одну Любовь за другой, просто хватали их и сдавливали в кулаке…
Несмотря на отчаянную борьбу и внушительные размеры паука, схватка заняла всего две-три минуты. К концу ее Лея, разумеется, проснулась и зажгла стоящую на тумбочке керосиновую лампу. Она села в кровати, завернувшись в простыню; тяжелые пряди волос с завитками на концах, обрамляющие прекрасное бледное лицо, рассыпались по плечам. Когда Гидеон, отдуваясь, наконец, повернулся к ней и с величественной надменностью бросил то, что осталось от Любви, в изножье кровати, на свернутое одеяло, Лея хмуро взглянула на него и проговорила — так тихо, что Гидеону прошлось нагнуться, чтобы разобрать ее слова:
— Только посмотри, посмотри, Гидеон, что ты наделал…
Безымянное дитя
Он пришел в восторг: с прошлой осени пруд заметно изменился. Повсюду, куда ни взгляни, пышно цвела новая жизнь. Рогоз. Водяная ива. Ежеголовник. Неровный ряд тоненьких прутиков ольхи, выросшей ниоткуда — из вязкой болотистой почвы. В восторге бродил он по берегу, втаптывая ботинки в ил, закатав до локтей рукава так, как делал Юэн. Но уже спустя несколько минут мальчик выдохся и остановился — ходил он по самому краю, у воды, где грязь и ил засасывали ботинки, не давая поднять ногу.
— Ты помнишь? — шептал Рафаэль. — Знаешь, кто я?..
Да, пруд изменился. На поверхности цвели водяные лилии, а в воздухе, напитанном тяжелым влажным запахом, висели стрекозы. Мальчик дышал и всё не мог надышаться вдоволь. Той зимой он постоянно болел, а в последний раз слег с бронхитом и высокой температурой (и весь март пролетел в горячечном забытьи, словно стремительный поток, в котором не различимо ничто, кроме самого движения), и оттого иногда резкий вдох причинял ему боль — но запах пруда был таким насыщенным, густым и сладостным, что Рафаэль забыл о боли.
Норочий пруд. Его пруд. Его тайна.
Где-то далеко слышались крики его братьев — родных и двоюродных. Наверное, они возле ручья. Играют в войну, понарошку стреляют друг в друга, прячутся за валунами, неосмотрительно высовывая головы и ухмыляясь во весь рот. Дав им обогнать себя, он ловко ускользнул к пруду, так что теперь они не знали, где он, не думали о нем, оставили в покое… Ты помнишь меня? — спрашивал Рафаэль, хотя губы его не шевелились.
Как жутковато-стремительно,
Вдалеке всё кричали его братья и кузены. Доносился до него и девичий визг. И, заглушая этот надоедливый шум — раздражавший, но не мешающий ему, пронзительно зудела циркулярная пила. (Исполинские вязы и дубы возле усадьбы, пострадавшие в зимних бурях, решили спилить. Очевидно, в семье откуда-то взялись на это средства. Как и на ремонт протекающей уже много лет крыши.)
Потом пила стихала, и его снова обволакивали лишь звуки пруда — не голоса, даже не шепот, но почти неслышное пощелкивание или напоминающее шепот бульканье. Оно убаюкивало, подобно музыке, музыке без слов. Хотя пруд не умел говорить и, скорее всего, ничего не помнил, он давал Рафаэлю понять, что ощущает его присутствие.
Полное имя мальчика — он видел его на письме всего раз или два, на документах с золотым тиснением и гербовой печатью Бельфлёров на красно-черном воске — звучало как Рафаэль Люсьен Бельфлёр II. В семье его звали Рафаэлем. Некоторые дети называли его Рейф. (Хотя чаще всего никак не называли — он их вообще не интересовал.) Во время болезни, лежа в кровати, когда из комнаты выходила даже надоедливая сиделка, он вообще не имел имени, как и возле пруда. Безымянный, он становился невидимым.
Когда он болел, то закрывал глаза и успокаивался в мечтах о своем пруде. Конечно, зимой водоем замерзал — он был скован льдом и завален снегом, на семь или восемь футов; и если бы Рафаэлю разрешили — что, конечно, было исключено — пойти с другими мальчиками в поход на снегоступах, он, скорее всего, вообще не вспомнил бы, где находится пруд, хотя и держал в памяти место позади кладбища, где росли рядом канадская ель, горный клен и ясень. Короткими и темными зимними днями пруд был скрыт от взоров, но Рафаэль, притворяясь спящим, даже когда рядом находились его мать и любимая сестра Иоланда, закрывал покрасневшие глаза и представлял себе его таким, каким тот был осенью: вызывающе роскошным, когда водная гладь, будто чешуя, поблескивала на солнце. Его пруд. Где сын Доунов пытался убить его. Его пруд. Укрывший его внутри, хнычущего, избитого ребенка, жалкого трусишку, нахлебавшегося воды, с головой ушедшего под воду (которая оказалась илистой, словно пруд выказывал ему свое отвращение), неловкий, как телок.
Пруд успокаивал его. Рафаэлю казалось, что стоит ему подойти к берегу и войти в воду, дать ей обнять лодыжки, колени, пах — и жар отступит… Нежный и податливый черный ил обволакивал его, но движений не сковывал. Прозрачная вода, хоть и растревоженная его неуклюжестью, не мутнела.
Порой он просыпался от какого-то сна и встряхивал головой, удивленный тем, сколько времени проспал. Заснул он в полдень, а когда открыл глаза уже смеркалось. Кот тети Леи, Малелеил, повадился укладываться у Рафаэля в ногах. Сколько же этот кот может спать — просто удивительно! Иногда во сне он вздрагивал, дергал лапами и мяукал тихонько, как котенок, поводя большими ушами и запуская когти в одеяло, но все же спал глубоким сном и не просыпался, даже если Рафаэль поворачивался с боку на бок или поправлял подушки. Это потому, что кошки и впрямь видят сны, говорила Рафаэлю сиделка. Кто знает, что им только снится — наверное, вспоминают всякое. А еще они постоянно куда-то бегут. Вон, погляди.