Сага о Бельфлёрах
Шрифт:
Но зачем, да и кому? Он покинул их. Он посвятил себя Господу.
Тем не менее, держа письма в вытянутой руке, пробегал глазами по строчкам. Ведь, возможно, Господь решит обратиться к нему чьим-то чужим голосом. Или откроется ему в нацарапанных братом буковках, в его восклицательных знаках («Погоди, скоро ты увидишь своих племянников! Ох, и выросли они! И город тоже растет — папа наладил пассажирские перевозки и купил паром, и еще кое-что, но это пускай будет для тебя сюрприз! Он справляется о тебе и шлет теплый привет…») Однако Иедидия никогда не вчитывался в слова, от волнения его глаза прыгали по строчкам, и в конце концов он сворачивал их и сжигал, избавляя себя от искушения перечитать в будущем. И поступал правильно: потому что однажды утром он вытащил из пепла листок бумаги, лишь слегка тронутый
И непременно повеление: Люби и чти Отца твоего.
Однажды ночью, объятый дрожью, с пылающими лбом, щеками и грудью, Иедидия ринулся в темноту, в дождь, и обратил лицо к небу, убежденный, что кто-то позвал его по имени. Бог? То был зов Бога? Господь называл его по имени, и Его голос заглушал грохот реки и стук капель?
Болезнь продолжалась много дней. Внутренности отяжелели и обмякли, перед глазами плыл сероватый туман. Он спал, бодрствовал и снова спал, время от времени просыпаясь от судорожной дрожи, иногда — с хрипом, похожим на фырканье оленя. Глотка была иссушена, словно ободранна.
Господь? Бог Авраама, Исаака и Иакова? Бог гнева и бесконечного величия?
Бог дождевых капель размером с кулак. Падающих с неба. Как чудесно и прекрасно их падение, какие они полные, какие тяжелые! Раскрыв рот, он смотрел в небо. Неба не было, не было вообще ничего, кроме сверкающих капель, ударяющихся о него, словно камушки. В заполнившем голову тумане Иедидия вспомнил, что прожил всю жизнь без служения Богу Дождя. Не подставлял непокрытую голову дождю, полный покорности, смирения, мольбы, девственный, будто юная невеста, обративший лицо к ударам капель, которые посылал на землю Господь.
Покой. Тишина. Тишина в оглушающем реве. Тишина в пульсирующей в венах крови, в наполнившем голову стуке.
Господь? В этот час?
В одном часе укладывалось множество часов, в одной капле — множество капель. И Господь — в каждой, во всех, жестких, хлещущих. Было очень холодно. Но безветренно. Однако стояло лето. Разве не лето? Первое лето после его ухода… возможно, второе… второе или третье… В одно лето укладывалось множество, как одна капля была множеством капель, а он лишь стоял под ними с непокрытой головой и обнаженным торсом, кроткий, умоляющий перед Господом, открытый для Господней любви.
Чудесный грохочущий дождь! Вечный дождь! Капли размером с яйцо, размером с кулак! Они завораживали. Ослепляли. (Он не видел даже противоположного берега и едва мог разглядеть дверь своей хижины.)
Сжигающее откровение исчезло. Теперь он, преисполненный благодарности, дрожал. Капли стекали по лбу, щекам, груди, утешая и холодя, бежали по телу. Нет, не множество капель, а один ласковый поток.
Господь? — кротко прошептал он.
А потом он вдруг обернулся и увидел в дверях хижины ту самую горную фею, что дразнила и мучила его, и ввела во грех. Она простирала к нему руки, но не развратно, без дерзости. Ее маленькое овальное личико было бледным и очень знакомым, а голос ее, хоть и громкий, слышный в шуме дождя, звучал ласково. Тебе придется вернуться, Иедидия. Вернуться ко мне.
Паук Любовь
Примерно с тринадцати лет и до восемнадцати, когда ее столь рьяно начал добиваться и наконец завоевал Гидеон Бельфлёр, мать Джермейн Лея держала в питомцах необычайно крупного и красивого паука, которому дала имя Любовь.
«Ну разве он не красавчик, только посмотрите!» — говорила Лея, любуясь тем, как он покачивается на поблескивающей, словно слюда, паутине (паутина и сама представляла собой шедевр искусства, и Лее хотелось нарисовать ее тушью, вырисовать каждый изгиб); или семенит по стенам
Что — и Лея отлично это знала — было не совсем правдой. Злясь, Любовь больно жалил, и на пальцах девушки вечно краснели следы укусов, похожие на комариные, которые от постоянного расчесывания становились еще ярче. Если сразу поутру Лея забывала его покормить — дохлыми мухами и другими насекомыми, даже дохлыми пауками, хлебными крошками, крошками от печенья, молоком, сахаром, крошечными кусочками мяса (всю эту снедь Лея раскладывала перед ним пинцетом), то паук мог внезапно скатиться вниз и больно ужалить ее в тыльную сторону ладони. Если она была не одна (обычно другие воспитанницы Ла Тур, ровесницы Леи или девочки помладше, питая к Любви одновременно восхищение и отвращение, пробирались, еще до утренней молитвы, в ее комнату, чтобы поглазеть на трапезу роскошного паука), то издавала всасывающий звук и восклицала: «Ох, и негодник же ты! Что, не можешь подождать секундочку?» — и подносила ужаленную руку к губам, хихикая и сверкающими глазами оглядывая молчаливых, замерших зрительниц — девочек в длинных, до пят, ночных сорочках и шерстяных халатах, непричесанных, с рассыпавшимися по худеньким плечам волосами. «Ждать целую ночь для него очень долго, поэтому утром он ужасно голодный», — объясняла им Лея.
Нередко какая-нибудь девочка, дождавшись, когда остальные разойдутся, застенчиво спрашивала Лею, можно ли ей как-нибудь покормить Любовь. Или дать ему поползать по ее рукам и плечам, ведь когда он в хорошем настроении, то так бойко ползает по Лее. «Я не раздавлю его, не пораню!» — обещала она, когда Любовь был еще маленьким, не больше монетки, с совсем маленьким животиком. Но время шло, и вот уже Любовь с жадностью поедал всю пищу, которой Лея потчевала его с десяток раз в день, и рос — вот он достиг размеров таракана, затем колибри; а девочки, дрожа и обхватив себя руками, заверяли: «Я не испугаюсь, не уроню его и не прихлопну, и кричать не буду, ну пожалуйста, Лея!»
Хотя Лея всегда принимала подношения своих товарок и особенно радовалась ореховой помадка (это было любимое лакомство не только паука, но и самой Леи, а Делла никогда — никогда! — не присылала ей сладости), она не разрешала девочкам присутствовать на ритуале кормления. Это она обнаружила паука, и он принадлежит ей. Такого питомца не было ни у кого из воспитанииц Ла Тур за всю историю пансионата и никогда больше не будет; так что Лея, хотя чувствовала себя здесь несчастной и одинокой и постоянно злилась, но, отвергая не только робкие просьбы девочек разрешить повозиться с пауком, но и их жалкие, неловкие попытки завести с ней дружбу, ощущала и некое надменное превосходство (ведь она знатного рода, пускай все знают, что богачи Бельфлёры — это ее родня). К тому же существовала опасность, вполне вероятная, что Любовь ужалит так сильно, что девочка побежит жаловаться мадам Муллейн.
А что, если Любовь предпочтет ей другую девушку (эта отвратительная мысль, к счастью, редко посещала Лею) и полюбит ее дрожащий палец, ее мягкую веснушчатую руку, теплый запах ее волос?..
Соседкой Леи по комнате была Фэй Рено, девочка примерно того же возраста, но значительно ниже Леи, с непослушными пушистыми волосами и блеклым личиком. Она слегка заикалась, и порой Лею это раздражало (сама она, даже когда учителя или старшие девочки пытались припугнуть ее, говорила бойко и уверенно, готовая дать отпор кому угодно), а порой она видела в этом определенное обаяние; Фэй была самой близкой школьной подругой Леи, единственной подругой, и иногда девочки затевали игру, будто они сестры. Но даже когда Фэй упрашивала Лею дать ей погладить шелковистую шубку паука («Лея, пожалуйста, я не скажу другим девочкам!» — шептала она), Лея считала, что благоразумнее отказать ей.