Сага о Бельфлёрах
Шрифт:
И уж точно не нуждались в его деньгах.
Ноктюрн
После долгого десятимесячного вынашивания, после трех суток схваток столь мучительных и беспощадных, что Лея, стойко перенесшая всю беременность и не желавшая ни с кем делиться своими страхами, под конец превратилась в вопящее животное, чей крик вырывался из окна, пронизывал темноту и достигал противоположного берега озера (так что спрятаться Гидеону было некуда и даже пьяное забытье не спасало его); когда, после жесточайших схваток, боль которых Лея не могла бы описать словами (а по ее убеждению, схватки начались не тягостно жарким августовским вечером, когда после ужина большинство родственников отправились на озеро и с ней осталась только хмурая, молчаливая Делла с ее утомительной скорбью, — нет, они начались в тот день в Похатасси, когда закончились скачки и Николаса унесли
Если Лея была роскошной розой, темно-красной, бархатистой, привыкшей к правильному уходу и росшей в плодородной земле, то Гарнет Хект была розочкой растрепанной и дикой, одним из тех чахлых, хилых, но все же красивых цветков, чьи лепестки почти сразу срывает ветер; такие дикие розы обычно бывают белыми или бледно-розовыми, тычинки у них тоненькие и покрыты пыльцой, как крылья ночных мотыльков, и даже колючки послушно сгибаются под нажимом требовательных пальцев.
— Однако — думал Гидеон, пожимая худенькую руку Гарнет и таща девушку за собой (какая она легкая — косточки тонкие, как у воробья!), — если присмотреться, такие цветы тоже по-своему красивы.
— Гидеон, прекрати, стой, Гидеон… Пожалуйста…
Но дыхание у нее сбивалось — он тянул ее за собой так стремительно, через лес за озером, поздним вечером, и единственной свидетельницей им была сердито глазевшая с неба почти полная луна цвета свернувшегося молока. Они бежали вместе через сосновый бор к северу от усадьбы, их ноги скользили по усыпавшим землю иголкам, и Гарнет, задыхаясь от тревоги, повторяла:
— Ох, Гидеон, пожалуйста… Я же не хотела… Мне страшно… Гидеон…
Прямые, одна к одной, сосны тянулись черными стволами к небу. Впереди таинственно темнело Лейк-Нуар, в котором луна — даже такая, яркая, пульсирующая — отражалась тускло, а звезды не виднелись вовсе.
За их спиной, далеко позади, был слышен женский крик, он все нарастал, и Гидеон прибавил шагу. Он задыхался. Он утратил слова. Бедняжка Гарнет бежала следом, по-детски вытянув руку, зажатую в его руке, дрожа и не отваживаясь приостановиться.
— Ох, Гидеон, я же не хотела…
Это Делла Пим послала Гарнет к Гидеону, чтобы отнести ему еды — нарезанную холодную индейку и ветчину, половину плотного подового хлеба, его любимого, и другого, с орехами и финиками, — потому что, когда у Леи начались схватки, Гидеон удалился на третий этаж восточного крыла и с тех пор не появлялся — начиная с самой катастрофы на скачках в Похатасси, он спал, просыпался и снова засыпал, а компанию ему составляли лишь бутылка бурбона и винтовка «Спрингфилд» (из которой он, высунувшись в окно, стрелял ворон и ястребов, по крайней мере, пока птицы не выучили урока и перестали подлетать к этой части замка). Спал он прямо в одежде на полу, на старом грязном ковре, а его мать утверждала — хоть и греша против истины, — что после похорон Николаса он
Дрожа, Гарнет поднялась по ступенькам на третий этаж и крадучись прошла по мрачноватому коридору. В одной руке она держала свечу, а в другой — серебряный поднос со снедью, накрытый льняной салфеткой. Она знала, что, оказавшись перед ним, лишится дара речи (если он вообще ей откроет, потому что в последние несколько дней не открывал даже Корнелии), и уже заранее шептала: «О, я люблю тебя, Гидеон Бельфлёр. Я люблю тебя. Люблю тебя. Люблю с того самого дня, как впервые увидела… Да, ты скакал тогда на своем белом жеребце по главной аллее усадьбы и не заметил, что я смотрю, ты никогда не удостаивал меня и взглядом… Ты не смотрел ни вправо, ни влево — скакал по деревне, словно сказочный принц. Скакал на белом жеребце. Увидев тебя впервые, я сразу же полюбила тебя и всегда буду любить, хотя ты даже не смотришь на меня и имени моего не знаешь…»
Пьяный, с кривой улыбкой на губах, источая запах пота, Гидеон все же открыл дверь и, прислонившись к дверному косяку, уставился на Гарнет.
— Кажется, я не слышал стука, — сказал он. — Ты тихо постучала, да? Ты же у нас такая робкая, а?
Он выхватил у нее из рук поднос, отшвырнул салфетку и набросился на еду — с жадностью животного, дикого волка. Гарнет смотрела на него, и лицо у нее горело. Словно дикий волк, он, мотая головой из стороны в сторону, отрывал зубами мясо, а его крепкие белые зубы поблескивали в трепещущем отсвете свечи.
Ей показалось, будто она теряет сознание — ее охватила жуткая слабость, — но этого не случилось. Будто окаменев, она смотрела на Гидеона. «Я люблю тебя», — беззвучно прошептала она.
— Его нельзя оставлять в живых…
— Его… их… надо избавить от страданий…
— Не показывайте Лее! Она очнулась?
Ее голову наполнили голос, а вокруг маячили высокие зыбкие фигуры.
Вкус крови, соли, ярко-оранжевого жара, все ощущения на кончике языка…
Родив, Лея в горячке откинулась на кушетку.
Они ахали. Перешептывались. Какая трагедия! Что же теперь делать! Ставя таз с водой возле кровати, тетушка Вероника увидела, что в ней лежит, и с приглушенным вздохом в глубоком обмороке осела на пол. А Флойд Дженсен, почти не спавший последние семьдесят два часа, долго, очень долго смотрел на явившееся на свет существо: это был не один ребенок (пусть и гигантский), а два, впрочем, даже не два (что было бы в порядке вещей), а полтора: одна голова размером с дыню, два тщедушных плечика, а спереди на туловище болталось нечто отвратительное, что воспаленное воображение доктора — перед тем, как он лишился чувств — распознало как часть второго эмбриона…
У новорожденного существа было две руки, оно сердито размахивало крохотными кулачками. И разумеется, вопило.
— Оно сейчас бедную Лею разбудит! Ох, что же нам делать…
— Его надо избавить от страданий — придушить…
— Но оно ведь живое…
— Она просыпается? Нет? Не дайте ей встать…
— Его надо избавить от страданий!
— Может, отвезти его в город? Там никто… ни единая душа не узнает. В приют, детский дом, или оставить на ступеньках собора в Винтертуре…
Делла Пим с горящими глазами, с проглядывающей сквозь редеющие желтоватые волосы розовой кожей, в запачканном черном домашнем платье, резко оттолкнула Корнелию. Эта глупая курица, что ее брат выбрал себе в жены! Она властно шагнула вперед, совсем как много лет назад после удивительного рождения Бромвела и Кристабель, — тогда она подняла младенцев повыше, чтобы у них раскрылись легкие, и встряхнула их, заставив заплакать: ведь разве, несмотря на множество претензий к собственной дочери и ее грубияну-мужу, разве она не бабушка, не мать их матери? Новый ребенок оказался намного тяжелее близнецов. Но Делла подняла его. И, с едва заметной улыбкой — полной отчасти удовлетворения, отчасти отвращения — неотрывно глядя на него, сказала:
— Вы только взгляните! Какое бесстыдство! Посмотрите — это ведь девочка, но из животика торчит что-то непотребное, надо же! Эти штуки свисают до самых лодыжек, я никогда ничего подобного не видела…
Ослабевшая, в горячке, лежащая на пропитанных кровью и потом простынях Лея пробормотала:
— Мама, Гидеон, Господи. Мама. Гидеон. О Господи, Боже мой… Помоги… Дайте мне моего малыша.
В окно смотрела луна цвета скисшего молока. И никаких ночных звуков — даже сверчки не стрекотали: крики Леи заставили всех замолчать.