Самая настоящая любовь. Пьесы для больших и малых
Шрифт:
ЛЕНА. А чего бы ты хотел?
ИГОРЬ. Не знаю. Лесником в тот детский лес.
ЛЕНА. Ну и устройся лесником.
ИГОРЬ. Там нет лесников. Эти детские леса потом оказались лесопосадками вдоль железной дороги. Я люблю тебя. Я пошел.
ЛЕНА. Оставайся.
ИГОРЬ. Нет. Я дал слово, я человек слова. Я ушел навсегда – и вдруг останусь? Ты будешь меня за это презирать.
ЛЕНА. У тебя появится цель – победить мое презрение и вернуть мою любовь. И будет уже не так скучно.
ИГОРЬ. Это идея. Я подумаю. Я подумаю и приду. А вещи пока оставлю. Мне надо одному побыть.
Встречается в двери с Григорьевым.
ГРИГОРЬЕВ. Ну?
ЛЕНА. Что – ну?
ГРИГОРЬЕВ. Помирились?
ЛЕНА. Вам-то какое дело?
Игорь выходит.
Пауза.
ГРИГОРЬЕВ.
ЛЕНА. Это Элеонора Георгиевна Кажинцева. Она жила здесь восемьдесят лет и три года. Я была патронажной сестрой и ухаживала за ней.
ГРИГОРЬЕВ. Ты работала патронажной сестрой?
ЛЕНА. Было дело. Я ей понравилась. Она мне рассказывала о своей жизни. Потом вдруг она помирает, и я узнаю, что она мне завещала квартиру.
ГРИГОРЬЕВ. С условием, чтобы ты оставила все, как было при ней?
ЛЕНА. Нет. Я сама так захотела.
ГРИГОРЬЕВ. Но это же все ветхостью пропахло, старушечьим духом! Между прочим, умные люди не советуют пользоваться вещами умерших людей.
ЛЕНА. Если они были плохими. А она была хорошей. Она была балериной, страшно давно. Вышла на пенсию из-за травмы и нигде больше не работала. Муж не позволял. Он был инженер, еще тот инженер, вот он, Михаил Валерьевич Кажинцев, смотрите какой. Ему тут лет сорок. Он был обеспеченный человек – тогда инженеры ценились, тогда это была аристократическая профессия. Элеонора Георгиевна рассказывала, как он возил ее на Черное море – каждый год. Они очень хотели детей, но не могли их иметь… У нее даже голос менялся, когда она о нем вспоминала, будто не восемьдесят ей, а опять сорок… Он умер в шестьдесят три года, вот его фотография за год до смерти. Не скажешь даже, что возраст такой. Взгляд, осанка! Волосы! Он умер в шестьдесят три года, а она двадцать лет жила воспоминаниями о нем. Она всем рассказывала только о нем. Все считали ее страшно нудной. Она говорила мне: знаешь, Леночка, я бы умерла раньше, если бы верила в рай и знала, что он меня там ждет. Но я, к сожалению, не верю. Поэтому он будет еще жить столько, сколько живу я. И ведь больная была, в чем душа держалась. Но жила – чтобы он тоже жил.
ГРИГОРЬЕВ. Красивая история. Но это ее история. Тебе-то зачем это все?
ЛЕНА. Не знаю. Мне кажется, он теперь со мной живет, этот человек. Я часто о нем думаю, часто представляю. Голос бархатный, но такой не пошлый, а глубокий такой… Глаза… Волосы… Руки… И во всем необыкновенная деликатность… Элеонора Георгиевна сама до самой смерти была очень деликатной. Она и патронажную сестру пригласила, чтобы поддерживать порядок. Она терпеть не могла беспорядка. Правда, она уже почти слепая была и не видела, как все вокруг… Видишь трюмо? Оно хорошо сохранилось. Здесь чистый уютный уголок. Я иногда устраиваю себе праздник. Показать? Я зашториваю окна, выключаю свет, зажигаю свечи. (Выключает свет, зажигает свечи.) Я беру вино, сладкое десертное вино. (Достает бутылку.) Я сажусь к зеркалу. (Надевает на плечи шаль, садится к зеркалу.) Я пью вино… (Долго рассматривает на свет бокал с вином.) Я думаю… Я говорю. Я говорю о том, что жить еще можно. Ведь можно – вспоминать. О том, как мы жили счастливо, радостно. С ним. За тебя!
ГРИГОРЬЕВ. Извини, это, как бы тебе сказать… Это психоз какой-то. Так нельзя. Это некрофилия какая-то, он же давно труп! Я за границей знал одну, она любила Гитлера. Увесила дом его портретами и флагами со свастикой, сама в эсэсовской форме ходила, и подруга ее тоже, она лесбиянка была к тому же. Соседи в суд подавали, но не подкопаешься: частная территория, святое дело.
ЛЕНА. Чем они хуже других? И это ведь не всерьез. Это так…
ГРИГОРЬЕВ. Я не понимаю этого – так! Что – так? Как – так? Знаешь что? Тебе надо уехать. У тебя, извини, то же самое, что и у твоей мамы. Она мечтательная была. Мечтала: вот поедем куда-нибудь, вот что-нибудь… И ничего не делала. То есть я в том смысле… Это просто вредно! Мечтать – и ничего не делать! Я сто раз ей предлагал – надо уехать к черту из этого города, здесь болото, мы задохнемся здесь. Она соглашалась и оставалась на месте. Я думаю, она поэтому и стала пить. Мечтательность – прямой путь к алкоголизму. Вот что. Тебе нельзя здесь оставаться. Уедем! Уедем в Америку, в Калифорнию. А работать будем в Голливуде. Я ведь в Голливуде работал, честное слово! Я монтировал там декорации для кино, машинерию всякую. Я же изобретатель от природы! Меня ценили – и опять возьмут. И тебе найдем работу. А потом ты встретишь загорелого умного красавца и сведешь его с ума. А он окажется миллионер! Ну? Это только кажется, что трудно, на самом деле очень легко! Ничего не надо брать. Просто выйти, закрыть дверь и выкинуть ключ! Леночка, надо пробовать, надо… Ты там всех сведешь с ума. Ты только скажи: ладно! – и через неделю мы будем плавать в Тихом океане!
ЛЕНА. Не знаю. В Америку – с посторонним человеком?
ГРИГОРЬЕВ. Опять ты за свое. Я отец твой, отец, отец! – и хватит! и больше чтобы я не слышал этих твоих… Извини… Но ведь обидно.
ЛЕНА. Я не ваша дочь, Владимир Сергеевич. Я родилась восьмимесячной, вы помните?
ГРИГОРЬЕВ. Да, слегка недоношенной.
ЛЕНА. Я родилась доношенной и не восьмимесячной. Я родилась в положенный срок. Она любила другого. Смертельно любила. Но он был женат. Она встретила вас – и решила… Но за месяц перед свадьбой поехала к нему, он жил в другом городе, вы помните, как она уезжала?
ГРИГОРЬЕВ. Смутно. Что-то было.
ЛЕНА. Вот и все. Извините, я не ваша дочь. Поэтому мама и взяла обратно свою фамилию после развода. Она не хотела, чтобы я носила чужую фамилию.
ГРИГОРЬЕВ. Чушь! Ерунда! А сходство?
ЛЕНА. Где? Какое?
ГРИГОРЬЕВ. А вот! (Указывает пальцем. Долго смотрят друг на друга.)
ЛЕНА. Что именно?
ГРИГОРЬЕВ. Ну – овал лица… Ты похожа на нее. Слишком похожа на нее, вот и все.
ЛЕНА. Я похожа на отца.
ГРИГОРЬЕВ. А кто он? Кто он?
ЛЕНА. Не знаю.
ГРИГОРЬЕВ. Постой. Я ведь первый был, я был первый, она не такая, чтобы обманывать!
ЛЕНА. Ты и не спрашивал, первый или не первый. Ты был уверен… Ты взрослый человек, должен знать, что бывают женщины… Ну, с особенностями…
ГРИГОРЬЕВ. Знаю!.. Так. Что получается? Ты понимаешь, что получается? Я думал, что она искалечила мне жизнь. А оказывается, она искалечила еще хуже, чем я думал! Я всю жизнь, всю жизнь я себя клял и мучил, я себя терзал, я совершал подлые поступки, потому что думал, что я подлый человек! А оказывается, не такой уж я и подлый! Если б я знал… Я всю жизнь чувствовал, что я – люблю. Меня прокляли, прогнали, но я – люблю! Любил! А теперь – что? Кого я любил, оказывается? Выдумку? Того, кого не было?
Пауза.
А может, и хорошо. Ничего не было. Все нормально. Надо время от времени начинать новую жизнь. В Америку – да. Но попозже. Мне надо обрасти, я порастратился. Я, кстати, так и не понял, что с той квартирой, с нашей квартирой? Если тебе эта досталась в наследство, то…
ЛЕНА. А ту мы продали. И я живу на эти деньги. Могу дать взаймы, чтобы ты начал какое-нибудь дело. Но не здесь.
ГРИГОРЬЕВ. Почему? Я противен тебе?
ЛЕНА. Нет. Просто хочу жить одна. Это странно?
ГРИГОРЬЕВ. Нет. Но мы ведь близкие… То есть… Я уеду… Но почему? Это мой город, я хочу жить здесь! Я найду себе жилье, не беспокойся. И работу тоже, с моим опытом – не проблема!.. Но дня три я могу еще?
ЛЕНА. Три дня можете.
ГРИГОРЬЕВ. Зато я понял теперь.
ЛЕНА. Что ты понял?
ГРИГОРЬЕВ. Почему ты ни разу не назвала меня отцом.
Уходит.
Лена перед зеркалом пьет вино. Рассматривает фотографию инженера.
ЛЕНА. Понимаете, Михаил Валерьевич, это просто… Это ощущение захватанности, понимаете? Все вокруг захватанно, залапанно, все грязное, понимаете? И слова тоже. И даже лица такие, будто кто-то мнет их каждое утро, чтобы вернуть им человеческую форму, но не всегда удается… Помните, был тот дождь? Гроза, ливень, и окна распахнулись, и оттуда ветер и вода. И ветки хлещут… И казалось, что, кроме дождя и ветра, там ничего нет… А нам хорошо, уютно, нам хорошо вдвоем, нам уютно вдвоем – и никто больше не нужен… В сущности, человеку нужен только еще один другой человек. Ну, два. Нет, один. Вы как считаете?