Самая страшная книга 2015
Шрифт:
Териантроп рванулся, и Литовченко, улучив момент, всадил в него пулю. Волкодав пошатнулся, уронил девушку, затем упал на колени. Прапорщик хладнокровно выстрелил ему в голову, поднялся и, грузно ступая, пошел на выход.
– Что ж вы наделали, – тоскливо бубнил очкастый биолог. – Зачем?
Литовченко обернулся с порога. Подавил в себе желание пристрелить заодно и этого.
– Я вот думаю, кто на вашем сучьем объекте самая большая сука, – презрительно сказал он. – Волк, волкодав или ты.
«Или я», – мысленно добавил он, спускаясь с лестницы.
Андрей
Пиявки
Стылая морось повисла в воздухе, солнце прилипло к небу блеклой соплей. Кузьма Игнатьич прицелился в него здоровым глазом – не тем, что в паутине багровых шрамов и давно помутнел, а тем, что еще различает свет и зыбкие силуэты. Тоже не телескоп, но в его годы плакаться – только Бога гневить.
– Что впялился, сват? – рокотнуло сзади, и под сопливую мокроту выбрался Сява. – Никак архангелов с трубами караулишь? Неужто запаздывают?
Кузьма Игнатьич скривился, будто от кислого: тьфу ты господи, достался сожитель! Помирать соберешься – в гробу полежать не даст. Несуразный человек, одно слово: финтифлюй! Вот, скажем, голос: зычный, рокочущий, глаз прижмуришь – чистый Левитан; а взглянешь: сморчок жеваный, одна суета. Или, к примеру, имечко взять. Посмеялся родитель, записал в метрику: «Сила Григорьич Сявкин». Ну какой он «сила»? Ясное дело, деревенские пацаны вмиг перекрестили, сделался он «СиСя». До пенсии в дурачках проходил, а нынче, поближе к смерти, до «Сявы» дорос.
И вот ведь какая пакость: были у них в деревне мужики и здоровые, и умные, и с руками золотыми. Кто в колхозе работал, кто в города подался. Все перемерли. А в живых застряли только непутевый Сява и он, Кузьма-инвалид. Отчего такое получается? Еще Марфа Битюгова небо коптит, да Степановна… только эта который год без ума и неходячая, стало быть, к покойничкам поближе будет, чем к живым. Ну и Яшка-дурачок, сосланный к старикам городскими родственниками. Все, что осталось от деревни.
Кузьма Игнатьич еще разок глянул в прохудившиеся небеса, смахнул мутную слезу. По спине разгулялся чертов радикулит, драл кости ржавой пилой. Боль ходила пляшущей девкой, не было от нее спасения. Огненные молнии стреляли вниз, в каличное колено, и тогда сохлая нога подворачивалась, норовя уронить хозяина в липкую грязь. Если б не костыль, хлебать Кузьме холодную жижу.
– Не, – вздохнул старик, слушаясь боли, – не развиднеется. Неделю лупит, зараза, и никакого тебе перекура. Так мыслю, что с обеда сызнова зарядит в полную силу.
– Так а я про что? – засуетился неугомонный Сява. – В эдакое мракобесие сам Бог велел! Давай, Кузьма, расчехляй агрегат! Бражка созрела, дождь опять же, чего думать? Я покудова дровишек соображу.
Старик припал на костыль и покрутил головой: вот ведь человек – одна самогонка на уме!
– Кладбище надо проверить, в ямы глянуть. Не ровен час, преставится кто. Хоть я, хоть Степановна. Ежели заготовленные могилки залило, как новые копать будем? Или ты, к примеру, согласный в жижу лечь?
– А чего сразу я? – обиделся Сява. – Я, может, не тороплюсь вовсе. Я, может, пенсию за позапрошлый месяц не получил.
Кузьма Игнатьич хмыкнул, и боль, словно почуяв, что хозяин сжился с нею, притерпелся, воткнулась в спину раскаленным прутом.
– Ох ты ж, фашистская засада!
Старик не сел – упал – на мокрую лавчонку. В глазах
Кузьма Игнатьич мазнул ладонью по лицу, прогоняя старые картинки.
– Ладно, Сява, твоя взяла. Тащи дрова к сараю, он повыше стоит, посуше, там и раскурбаним под вечер.
Сам решил стукнуться в «бабий терем»: что-то соседки на улицу не выглядывают. Может, и впрямь померли? Не накаркать бы.
Застрявшие в деревне старики обосновались в двух ближних домах. В том, что поменьше, – Кузьма с Сявой, во втором – Марфа Битюгова со Степановной и Яшка-дурачок. Забор между дворами разобрали, пожгли в печах. Старики бродили по пустующим хозяйствам, несли в дом путное, ломали чужую мебель на растопку. Марфа готовила, обстирывала. В огородике колупались по очереди. Блаженный парнишка помогал с недвижной старухой: с боку на бок ворочал, держал, пока постелю меняют, таскал горшки на задний двор. Заодно коровенку Маруську на луг гонял.
Прижились как-то. По нынешним годам отдельные хозяйства им не вытянуть, а так вроде ладно получилось, старческим колхозом. Одна беда: дома стояли в низине, как непогода – заливало их чуть не по окна. А в другие перебираться уж ни сил, ни охоты не было.
Вот и нынче расплескалось между Кузьмой Игнатьичем и «бабьим теремом» чвакающее бездонье. До крыльца едва добрел, костылем дорожку щупая, а и там не передохнуть: ступени скрылись под мутной жижей, дверь в зеленых кляксах.
Старик толкнулся и ступил в сени вместе с хлюпнувшей волной.
– Есть кто живой?
В доме оказалось погано, хуже, чем думалось снаружи. Тухлая вода забралась внутрь, стояла в комнатах по щиколотку. Печь выхолодилась. Старый кот Васька шипел не то с чердака, не то с крыши. На разобранной кровати в обнимку замерли перепуганные бабы. Неодетые, расхристанные, в застиранных сорочках. В Кузьму Игнатьича вперились невидящими глазами, вроде как не признали.
– Степановна, Марфа, вы это чего? Никак безносую углядели?
На звук Битюгова переполошилась, затрясла головой, с ходу кинулась в слезу:
– Игнатьич, да что ж это деется-то?! Это ж такая страсть! Как сердце-то выдержало?..
Из бабьих воплей выходило, что беда случилась с Яшкой. Ночевал дурачок, как всегда, на полу у печки, раскинув поперек комнаты тюфяк да сунув драный тулуп под голову. Ложился в сухое и заснул крепко, с храпом и присвистом. А поутру Марфу разбудило мычание. Степановна, выкатив ошалелые глаза, тянула на одной ноте и тыкала дрожащим пальцем в дурака. Тот раскинулся в зловонной жиже, утопив лицо, и лишь вихрастый затылок торчал над водой болотной кочкой. Битюгова закрестилась мелко и собралась уже орать, как Яшка шелохнулся, встал на карачки и глянул на баб.