Самая страшная книга 2015
Шрифт:
– А лица-то нету! – божилась Марфа, вцепившись в рукав стариковой телогрейки. – Как стерло всю личность! Ни рта, ни носа, ни глаз – а зыркает, в самую душу подглядывает! Я аж обмерла, а этот пождал-пождал и вон выскочил. В сарае завозился. Глянула в окошко – погнал Марусеньку нашу…
– Так, может, и не было ничего? – кинулся в уговоры Кузьма Игнатьич, выдираясь из бабьей хватки. – Мало ли какая напасть со сна привидится. Вон Сява каждый третий день чертей пересчитывает.
Битюгова на резоны не поддалась:
– Истинный крест, не померещилось мне! Что я, Яшкину
Кузьма Игнатьич крякнул с досады. Эх, горе! По всему выходило, что двинулась баба, подравняла ее жизнь со Степановной и Яшкой-дурачком. И остался в их колхозе он один при голове, да еще Сява-шалапут сойдет за половинку, если не наливать. На полтора работника трое обузных. Как теперь выкарабкиваться? Рыхлая Степановна, блуждая мутным глазом, забормотала вдруг:
– Смертушка, милая, прибери меня! Смертушка, родненькая, торопись скорее!..
– Святой Николай-заступник, – ахнула Битюгова, – заговорила! Шесть годочков молчала – и заговорила!
Кузьма Игнатьич попятился. Что за день сегодня такой?!
– Вот что, – сказал сурово, только бы страхи превозмочь, – схожу на околицу. Маруську проведаю, заодно полюбуюсь на пастуха нашего.
И, не слушая Марфины причитанья, захромал из избы.
Легко сказать – «схожу». Путь до коровьего выпаса неблизкий, с костылем и по сухой погоде ковылять полчаса, а нынче, когда стылое месиво по колено, да еще треклятый радикулит крутит в бараний рог… Кузьма Игнатьич огляделся: не видать ли соседушки? Сява, может, мужичонка никчемный, но компанейский и на помощь отзывчивый. В дороге пособит, разговором отвлечет. Опять же, застращали полоумные бабы – а ну как правда? – сердце ворочается с тревогой, боязно одному с безликим Яшкой встречаться.
Но Сява, по извечной своей привычке, в нужный момент запропал.
Кузьма Игнатьич вздохнул и захромал вдоль улицы. Ступал едва-едва, опасаясь, что поедет нога по мокрому, растянется он в грязи, а подняться не сумеет. То-то будет защитничек! Кирза, хоть и старая, воду не пускала, оставалось только не начерпать через голенища. «Оттого и не тороплюсь, – уговаривал себя старик, – лучше медленно, да лучше; всяк вернее выйдет…» – но изнутри чуял: не распутица виною, и даже не покалеченное колено, а один лишь утробный желчный страх.
Кузьма Игнатьич ковылял по единственной деревенской улице и изумлялся сквозь поганую трясучку. Всю жизнь знал, что мальцом отбоялся свое, с запасом, а вот на тебе!
Когда немец пришел их жечь, постреленку Кузьке только-только исполнилось восемь. Мать, не растерявшись, толкнула его в огороды и крикнула: тикай! Шустрый мальчонка метнулся ветром и добрался аж до лесной опушки, но натасканные псы догнали, сбили с ног, вцепились. Жаркие челюсти сомкнулись на плече, на руках, на правом колене; хрустнула кость. Он заголосил, перекрыв собачий рык, но конопатый солдат равнодушно забрал его у псов, отволок к церкви и швырнул внутрь. Мать подхватила, прижала к груди, зашептала-запричитала… И почти сразу потянуло дымом.
Старик обмер, вспоминая. Ну конечно!
Он, переломанный мальчишка, сумел вдохнуть.
Он дышал, когда по стенам пробежали голубые язычки пламени, прижарили его лицо к дереву и спекли глаз.
Он дышал, чувствуя, как омертвели теплые мамины руки и навек пригнули к земле его плечи.
Он дышал, пока ворвавшиеся в деревню партизаны раскидывали чадящие бревна.
Он дышал, когда хоронили деревню.
Что нынче может его испугать?
Кузьма Игнатьич зажмурился, пряча слезы. Как так вышло, что он знал тот день поминутно, прожил с эдакой жутью семьдесят лет, а про дождь запамятовал? Отчего такое получается? Выходит, не за просто так спасся тогда мальчонка Кузька, а кто-то дал ему годы взаймы… под дождь, под слякотную мерзость… а теперь явился за забытым долгом.
Придумалось вдруг бросить костыль. Он, конечно, старый товарищ и выручал не раз, но… если не жить, то хоть умереть без костыля.
Кузьма Игнатьич, больше не мешкая, заторопился к лугу.
Маруськин выпас раскинулся на холме, где вода, при всей ненасытности, не застревала. Тугие дождевые потоки стекали с густой травы вниз, в деревню, а луг лишь наливался соком под небесными хлябями. Вышагивать в кручу оказалось тяжковато, но старик карабкался с ослиным упорством. Шаг за шагом, вонзая навершие костыля в разбухшую землю, плюнув на злой ревматизм и на страх, завернувший кишки узлами. А когда выбрался на сухое, когда низинное болото с чавканьем выпростало сапоги, на миг поверилось, что еще не конец, еще успеется ткнуть в харю неведомому благодетелю…
Коровенка лежала на вершине холма. За день добрая животина превратилась в скелет, а пушистые ресницы – девкина мечта – прикрыли смертную муть потухших глаз.
На Маруське разлегся голый Яшка-дурачок. Распластался морской звездой, облапив руками-ногами коровью тушу, уткнув лицо в мохнатый бок.
Кузьма Игнатьич подступил ближе, ткнул дурака костылем:
– Эй, малой, ты это здесь чего?
Бок у Яшки колыхнулся, словно бурдюк с киселем. С протяжным хлюпаньем парень отодрал голову от коровы и обернулся.
В первый миг Кузьма Игнатьич решил, будто мальчишка оброс серым волосом. Ошерстился целиком – и щеки с носом, и плечи с грудью, и ладони. Вот только отчего на Маруськиной туше остался четкий алый силуэт из сотен кровяных капелек?
Яшка тяжело поднялся на ноги. Он шагнул к старику, протягивая мохнатые руки, и Кузьма Игнатьич обмер. Вместо волос в него целились острые иглы. Тонкие жесткие колючки, сплошь перепачканные кровью. На руках бывшего дурачка они принялись расти, пока не вымахали в вязальные спицы, зато на голове и теле втянулись под кожу.