Самои
Шрифт:
— Санька-то чё пишет?
О ком, о ком, а о Саньке Егорка скучал. Несладко, видно, и ей живётся с плешивым Андрияшкой: любой случай подгадывает, чтобы у матери побывать. А теперь вон письмо прислала. Это при её-то трёхклассовом образовании! Но Егорка его лучше любой книги читал и перечитывал, запомнил наизусть:
… " Вроде недавно прощались, а почему-то блазнит — давнёхонько. Ничего, за меня не страдайте. Уход в больнице хороший, кормёжка справная, лечение старательное…"
Пишет из Троицкой больницы, а как туда попала — догадайтесь сами. Может с дитём?
Выслушав Егорку, Фёдор вздыхает:
—
Дождь истончился, хоть и не исчез совсем, но поредел настолько, что стал неприметен промокшим путникам. Тронулись дальше. Долго ехали полем. Вдруг Фёдор придержал коня.
— Смотри — заяц, — ткнул он куда-то пальцем.
— Где, где? — Егорка, привстав на колени, вертел головой. — Не вижу.
Вокруг пожелтевшее поле, спутанная и выбитая скотом трава, во многих местах почерневшая. Откипевший ковыль легонько тряс седою бородой под дождевыми каплями. Воздух пах сыростью, гнилью и лишь тонкий аромат полыни приятным волнением отзывался в груди. Но где же заяц? Между тем, Фёдор достал из-под кошмы ружьё, проверил заряд, неторопливо прицелился во что-то, только ему видимое, потом опустил ружьё, стёр ладонью дождевые капли с воронёного ствола и, вскинув приклад к плечу, почти не целясь, выстрелил. Будто кочку сорвало с места — серый ушастый комок подпрыгнул из травы и, упав, забился на одном месте. Егорка спрыгнул с телеги и стремглав помчался за добычей, а Федор и не смотрит, занятый ружьём.
В Петровку въехали в промозглых сумерках. Егорка удивился:
— Народу никого.
— Дрыхнет народ-то. Это нам с тобой забота, а колхозник, он же что? Он отдыхать любит. А что, брат, не выпить ли нам с устатку? Гульнём с дороги!
Егорка знал — шутит Фёдор. Выпить он и так выпьет, лишь за стол сядет. Конечно, Матрёна ждёт их с чем-нибудь вкусненьким, но домой надо. Мать волнуется, ждёт, да и спать хочется — мочи нет.
Дома ничего, о чём мечталось — ни тепла, ни сытости, ни спокойствия. Мать в полумраке у стола, лишь подняла взгляд на вошедшего и вновь уронила голову. Что-то стряслось! Не часто она такая. Егорка молчит, сопит, раздеваясь, оглядывается по углам — где же Нюрка? На его вопросительный взгляд мать болезненно морщится и машет рукой:
— Гости у нас ночуют. Нюркин-то кавалер с нею же и спит…
Краска стыда жаром прокатилась по Егоркиным щекам, будто увидал что-то неприличное.
Мать, не дожидаясь пока он поест, легла спать. Он, вскарабкавшись на полати, долго не мог уснуть, прислушиваясь к ночным шорохам.
Почему знакомый воробей сегодня весел, как вертопрах? Потому ли, что красно солнце и небо сине? Потому ли, что морозы скоро, но ещё тепло? Егорка сидит на колодине, топор между ног. Напиленных чурбанов много, а наколотых поленьев мало. На всё лето растянул он себе это удовольствие, и не видно ему конца. Пилить-то, наверное, проще, оправдывался он. Но ни о том сейчас его мысли. Конечно, чёрт бы побрал всякого, кому захочется скандалить в такой погожий день. Но случай-то исключительный.
Ещё табун не выгнали, сбегал он по просьбе матери к Фёдору, и всё, как та велела, обсказал. Недавно брат пришёл, тяжело ступая
— … рабочие хитры, а наш брат, мужик, простодушен.
— Да, да, — кивает Фёдор и протягивает широкую ладонь, — Ну, так сразу после табуна с Егоркой подходите, в зорю и поедем.
Паренёк вдруг обиделся на ушедшего брата, поджал губы, а Нюркин солдат наоборот, сев на ступеньку крыльца, заявил:
— Хороший мужик.
— Он меня похотником дразнит, — ни с того ни с сего буркнул Егорка.
— Видно есть за что, — сказал гость и задумался.
Егорке вдруг захотелось рассказать.
— Это всё из-за девчонки соседской. Пошли с ней за ягодами, собрали: она пол-лукошка и у меня столько же. Приморились, домой пошли. Я и отсыпал ей свои ягоды — хоть одно лукошко будет полным. А она зовёт: приходи вечером, я в малухе одна сплю, запираться не буду. Я тоже в сарае спал — лето же. С того дня кажную ночь у неё проводил. Страшные истории рассказываем, сказки наперебой. Ладошки друг другу под щёки подкладываем. Комар запищит — руками машем, головы под одеяло прячем. Однажды под дождь-то проспали табун, ну её мамка и застукала нас в малухе. Крику было на полдеревни.
Гость заинтересовался, повернул голову, протянул Егорке ладонь, как давеча Фёдору:
— Меня Алексеем зовут. Рядовой Алексей Саблин.
Егорка пожал широкую ладонь, примирительно сел рядом:
— Егор.
— Так у тебя, Егор, с той девочкой любовь, должно быть.
— Кака любовь! — Егорка махнул рукой. — Мы теперь и не разговариваем вовсе. А мать её я ладно пужанул. Из тыквы череп вырезал и свечку вставил. Дождался, как потемну в уборную пошла, и поставил на тропке — долго потом заикалась.
Алексей был хорошим собеседником: внимательно слушал и интересно рассказывал.
— Мы с Аней познакомились, когда я перед армией в вашем колхозе от МТС работал. Я же тутошний — из Михайловки, и служить довелось рядом — в Троицке. Тихая она, скромная. Смотрит на меня и молчит. Взгляд будто в душу саму проникает и будоражит. Пойду от неё — стоит на месте вслед смотрит, пока из виду не скроюсь…
Егорке никак не удавалось подогнать нарисованный образ в обличие своей сестры. Неужто это Нюрка?
А Саблин продолжает:
— Умная и поёт красиво: голос богатый. Среди подруг самая скромная. Подчинился я её характеру. Гуляем вечерами и молчим. То она погладит мою шевелюру, то я её волосы. Сядем. Лицо её сияет, и у меня на сердце так ладно и солнечно.
Егорке помнится и другой отзыв о сестре деревенских парней:
— Норов у девки похлеще кобылиного: обнять не даётся, но красивая.
Сама Нюрка как-то говорила об Алексее:
— Противься, протестуй — не отбояришься. Ужасть, какой добрый, но настырный. На работе — заводной. Мужики смеются: "Ему в сапоги кто-то угольев подсыпал, стоять — жгутся, бежать — ничё".