Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали
Шрифт:
Вспомним: Николая Робертовича подкузьмил хмельной Качалов, вздумавший прочитать при Сталине неподцензурные басни, Александра Аркадьевича — молодой коллега Качалова, зять члена Политбюро, запустивший при тесте на собственной свадьбе записи песен Галича.
В общем:
Началось все дело с песенки, А потом — пошла писать!Хотя, конечно, началось все-таки раньше. Случайных пробуждений такого таланта не бывает. Судьба была, видимо, предопределена, и первый сигнал прозвучал как раз в связи с «Матросской тишиной».
В
Если в словах моих есть ирония, то она только боком касается упомянутого мастера сцены, в данном случае — Георгия Александровича Товстоногова. Ситуация — многозначна, она коварна и по отношению к самому эксперту, а как прикажете быть, если в самом деле не нравится? Врать?
Как бы то ни было:
«Товстоногов, по-прежнему сидевший в стороне, неожиданно обернулся и через несколько пустых рядов, разделявших нас, сказал мне негромко, но внятно, так что слова эти были хорошо слышны всем:
— Нет, не потянут ребята!.. Им эта пьеса пока еще не по зубам! Понимаете?
Солодовников (тогдашний директор МХАТа, из чьих недр еще не совсем вышел, не отделился театр-студия „Современник“. — Ст. Р.) внимательно, слегка прищурившись, поглядел на Товстоногова.
На бесстрастно-начальственном лице изобразилось некое подобие мысли. Слово было найдено! Сам того не желая, Товстоногов подсказал спасительно обтекаемую формулировку.
Ничего не нужно объяснять, ничего не нужно запрещать, что касается автора, то он волен распоряжаться собственной пьесой по собственному усмотрению, что же касается студийцев, то это, в конце концов, неплохо, что они в учебном порядке поработали над таким чужеродным для них материалом, — а теперь надо искать соответствующую, близкую по духу, жизнеутверждающую драматургию, — спасибо, товарищи! За работу, товарищи! Вперед и выше, товарищи!
Все это Солодовников выпалит за кулисами после конца спектакля бодрой, слегка пришепетывающей скороговоркой. Потом он пожмет руку мне, пожмет руку Ефремову, еще раз — благодарно — улыбнется всем участникам спектакля и быстро, не допуская никаких вопросов, уйдет.
Все будет кончено!..»
Для спектакля — все. Для автора — еще нет.
Георгий Александрович Товстоногов сохранил достоинство взыскательного художника, озабоченного созреванием мастерства молодых актеров и интересами автора, чья пьеса должна получить полноценное воплощение. Театральный чиновник Солодовников доволен, что и он сумел облечь свою функцию цензора в благопристойную форму заботы исключительно об искусстве. Но профессиональные партийные идеологи не видят своей работы без садистских выволочек, и вот одна из назначенных на такую должность, инструктор ЦК, дикая, темная баба, вызывает автора в свой кабинет:
«— Вы что же хотите, товарищ Галич, чтобы в центре Москвы, в молодом столичном театре шел спектакль, в котором рассказывается, как евреи войну выиграли?! Это евреи-то!»
Ну, а дальше — известное: мы интернационалисты, процентной нормы у нас и не может быть, но, с другой стороны, пока русские люди в двадцатые годы сражались с разрухой и голодом, евреи заполонили все университеты:
«— Должны мы выправить это положение? Должны!»
И мало того:
«Русские люди, украинцы, белорусы с оружием в руках защищали свою землю… И стар, понимаете, и мал! Возьмите хотя бы краснодонских героев!.. А евреи? Шли, как… Извините, товарищ Галич, но я даже слова приличного подобрать не могу… Шли — и не сопротивлялись! Трагедия? Да! Но для русского человека, Александр Ар-ка-ди-е-вич, есть в этой трагедии что-то глубоко унизительное, стыдное…»
Такое не проходит бесследно — да и врезалось в память, вплоть до произнесения по слогам, в общем, не такого уж и семитского отчества: «Ар-ка-ди-е-вич». Самое ужасное здесь — унизительная беспомощность… Мужчины? Нет. Не дашь ведь по физиономии даме. Человека? Не то. Советского человека. Раба, принужденного слушать такое без возражений — потому что слушаешь там, где не возражают…
Как и чем этот час унижения отзовется потом, в стихах настоящего Галича?
В жизни глупой и бестолковой, Постоянно сбиваясь с ног, Пенье дудочки тростниковой Я сквозь шум различить не смог. Но однажды, в дубовой ложе, Я, поставленный на правёж, Вдруг увидел такие рожи — Пострашней карнавальных рож! И не волки, не львы, не лисы, Не кикимора и сова, — Были лица — почти как лица, И почти как слова — слова.Впрочем, это уже не пятидесятые, а семидесятые годы — когда его стали исключать. И он услышал свою новую кличку: «Мародер».
Вот то, что не хочется вспоминать. Не лежит душа. Потому что слово это произнес литератор с заслуженно достойной репутацией, человек, в сущности, милый, кого его ученики до сих пор вспоминают нежно и весело.
Пробуя объяснить происшедшее, Галич найдет причину сугубо личную.
Накануне войны он — вместе с Зиновием Гердтом, Всеволодом Багрицким, иными — был одним из студийцев «арбузовской» студии, руководимой, собственно, двумя мастерами — самим Алексеем Арбузовым и Валентином Плучеком. Тогда они сочинили — совместно, хором — пьесу «Город на заре», затем ее и сыграв, причем каждый исполнитель сам писал свою роль (Галич — роль демагога-троцкиста). Естественно, под присмотром молодого, но уже знаменитого автора «Тани».
И вот:
«Когда в тысяча девятьсот пятьдесят шестом году драматург Алексей Арбузов опубликовал эту пьесу под одной своей фамилией, он не только в самом прямом значении этого слова обокрал павших и живых.
Это бы еще полбеды.
Отвратительнее другое — он осквернил память павших, оскорбил и унизил живых!
Уже зная все то, что знали мы в эти годы, он снова позволил себе вытащить на сцену, попытаться выдать за истину ходульную романтику и чудовищную ложь: снова появился на театральных подмостках троцкист и демагог Борщаговский, снова кулацкий сынок Зорин соблазнял честную комсомолку Белку Корневу, а потом дезертировал со стройки, а другой кулацкий сынок Башкатов совершал вредительство и диверсию.