Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали
Шрифт:
Все это не повредило, возможно, одному Окуджаве — что само по себе замечательно: ведь именно он пел свои стихи, пел под гитару, то есть ему-то было бы свойственней многих заболеть жаждой успеха чисто актерского.
Но от этого пострадал, так и не опомнившись до конца, Евтушенко. Этим же расчетливо воспользовался, наладив конвейер, Андрей Вознесенский.
«Выкрутасы… кощунство…» — высказалась Ахматова; последний упрек касался поэмы «Оза». Как видно, истинную христианку оскорбила небрежная фамильярность в обращении со словами молитвы — то, что «Ave, Maria» превращено в «Аве Оза!».
Права ли Ахматова? Не уверен. Людям свойственно боготворить любимых, а поэтам свойственны и не такие дерзости. Но что бы сказала Анна Андреевна о том, чт'o позволил себе Вознесенский после? Войдя во вкус эпатажа:
Годовалая волкодавка разрешается на снегу. Пахнет псиной и Новым Заветом. …Из икон, как из будок, лаяли — кобели, кобели, кобели! «Ав, ав, мадонна, аллилуйя, да осенят щенята твои…»Или:
Христос, доволен ли судьбою? Христос: — С гвоздями перебои.Или:
«Зачем вас распяли, дядя?!» — «Чтоб в прятки водить, дитя. Люблю сквозь ладонь подглядывать в дырочку от гвоздя».И еще:
Чайка — это плавки Бога.«Аве», уже превращенное в собачий лай. Мученик Иисус, горюющий о нехватке гвоздей, с помощью которых Его распинают. Бог, прячущий в плавки… Что? Туда нечего прятать, кроме детородного органа.
Кощунство?
Опять-таки — нет. Кощунствуют верующие (как кощунствовал, не веря и веря, Есенин). Здесь всего лишь все та же эстетика «другого жанра», эстрады, попсы. Необходимость «вдарить», шарахнуть по читателю-слушателю-зрителю чем-то таким, что заставит его заорать и забить в ладоши — и выбить из него сомнение в том, поэзия ли перед ним либо что-то совсем другое.
Молодой Вознесенский был беззастенчив, как завзятый эстрадник, не стесняющийся перенимать чужие остроты. В той же поэме «Оза» можно было прочесть:
Лишь одно на земле постоянно, словно свет звезды, что ушла, — продолжающееся сиянье, называли его душа.Разве плохо? Да, почти хорошо — для тех, кто не читал Марины Цветаевой:
…Паром в дыру ушла Пресловутая ересь вздорная, Именуемая: душа.А это?
О вопли женщины седой: «Любимый мой! Любимый мой!»Опять же расчет на тех, кто не помнил цветаевского:
О вопль женщин всех времен: «Мой милый, что тебе я сделала?!»Чужое, прочитанное и запомнившееся, не просто подпитывало всеядную музу Вознесенского. Эстетическая неразборчивость (в ход шли влияния и заимствования из самых разных, подчас совсем не созвучных один другому поэтов) сочеталась, как можно понять, действительно с хладнокровным расчетом. Это потом на Цветаеву будет мода, а пока что наивному посетителю Лужников сгодится и суррогат из ее стихов. Тем более многие ль помнили — да и помнят — не слишком удавшуюся поэму Пастернака «Спекторский»?
Но ничто не должно было пропадать даром.
Вот — из «Озы»:
Друг белокурый, что я натворил!А это — из «Спекторского»:
А вдруг, а вдруг?.. О, что он натворил!Из «Озы»:
Какая грусть — увидеться в толкучке…Из «Спекторского»:
«Какая чушь!» — подумалось Сереже.Снова — «Оза»:
…Когда живой, как бабочка в ладошке, из телефона бьется голосок.Снова — «Спекторский»:
А позади, как бабочка в плену, Безвыходно и пыльно билось эхо.Конечно, это не тот случай, что был с Анной Ахматовой и обокравшим ее Василием Журавлевым. Просто Пастернак и Цветаева использованы как эссенция, которую следует развести до состояния, скажем, кока-колы, годной к массовому употреблению. Идет паразитирование на чужом и готовом, будь то Священное Писание или чьи-то стихи. И если с годами слово «кощунство», сказанное Ахматовой, стало действительно обретать смысл, то главным образом даже не там, где Вознесенский пародировал Библию или заставлял Иисуса Христа играть в прятки.
Никто не запретит закоренелому атеисту (у кого отсутствие душевного органа, которым верят, не возместит никакой нагрудный крестик, даже выставленный напоказ) шутить над верой. Но у него, если только он поэт, а не что-то иное, есть свое святое, свои боги, которым он поклоняется, — как, к примеру, Андрей Вознесенский не раз клялся именем Маяковского и изъявлял глубокое почтение к Твардовскому. Тем не менее…
Я хочу, чтоб меня поняли…Даже и вне контекста эта строка Вознесенского заставляет отнестись к ней со вниманием. Подобные, донельзя простые слова обычно не так уж легко произнести — как вообще нелегко просить. Не зря Маяковский, перекличка с которым здесь очевидна, произнеся то же самое желание-просьбу, застыдился — будто бы — сентиментальности:
«Несмотря на всю романсовую чувствительность (публика хватается за платки), я эти красивые, подмоченные дождем перышки вырвал».
Но вырвать-то вырвал, изъял эти перышки из публикуемого стихотворения, однако не захотел, чтобы они улетели в никуда. И продемонстрировал их, пусть как антипример, в письме к молодому поэту: