Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали
Шрифт:
И. Сталин».
Любопытно: откуда у Сталина, совсем не лишенного художественного чутья, такое презрение к комедии Эрдмана? То ли дело — Булгаков, запрещаемый раз за разом, но вызывающий у вождя патологический интерес (он смотрел «Турбиных» не меньше пятнадцати раз!) и своеобразное уважение. Притом словно бы в пику именно Эрдману. Так, в очередной раз небрежно отозвавшись о «Самоубийце», Сталин заметит, что, в отличие от мелковатой и пустоватой эрдмановской сатиры, Булгаков здорово пробирает. «Против шерсти берет». С чего это так симпатичен гребень, не чешущий, а дерущий шерсть?
О Булгакове тоже можно было отозваться уничижительно (в известном письме к драматургу
Прервем цитату, заметим: это «даже» — совсем иное, чем в уничижительном замечании о безрыбье, на котором сгодятся и «Дни Турбиных». На сей раз звучит едва ли не почтение к врагу:
«…если даже такие люди, как Турбины, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав свое дело окончательно проигранным, — значит большевики непобедимы».
То, что Сталин относился к словесности — как и к истории — вполне прагматически, известно. Та и другая были обязаны подтверждать правильность его тактики и стратегии, обосновывать очередное злодейство, придавать основательности капризу; вот и здесь: «впечатление, благоприятное для большевиков». А все ж не отвязаться от ощущения, что в случае с «Турбиными» вождь — благодарный, талантливый, чуткий зритель, испытывающий эстетическое наслаждение.
Действительно — так приятно в первый, второй, пятый, пятнадцатый раз наслаждаться обаянием Мышлаевского-Добронравова, потом — Топоркова, сыгравшего ту же роль, юной легкостью Николки-Кудрявцева, офицерской статью Алексея-Хмелева. «Мне даже снятся ваши черные усики, — признается вождь артисту. — Забыть не могу». Черные усики, белая кость… «Даже такие люди, как Турбины»… Вот это «даже» и тянуло Сталина на спектакль — снова и снова; тянул жадный интерес плебея, сознающего, что — плебей, к людям, которых он, с одной стороны, сумел победить, но, с другой, никогда не сумеет стать подобным им.
Если угодно, в странной сталинской тяге к вечно опальному Булгакову — и вправду подобие почтительности. Даже — страха. Не перед самим автором, чья смертная плоть беспомощна рядом со средствами, которыми отлично владеют Ягода или Ежов, и чей дух, как потом оказалось, можно сломить или подломить. Нет, перед недоступной и непонятной породой людей, представленной Турбиными и самим Булгаковым.
С Эрдманом все было иначе.
Плебей Джугашвили понимал плебея Подсекальникова, его породу, его природу. И чем более понимал, тем более презирал в нем плебейство, то, которое с неудовольствием ощущал и в себе самом (смотря «Турбиных», ощущал по контрасту). Как Николай I не мог простить Евгению из «Медного всадника» его «ужо!..», обращенное к истукану Петра (что, как известно, стало одной из причин запрета, наложенного на поэму), так мольба Семена Семеновича о «праве на шепот» должна была привести в раздражение Сталина…
Нет, не так — много больше! Божий помазанник Николай Павлович всего лишь был оскорблен за пращура. Выскочка-семинарист, сам поднявшийся из низов, знал, к чему ведет и приводит низменная потребность обывателя — будь то право на шепот или на сытость.
Получивший возможность шептаться в своем углу (Бог его знает, о чем) или насытившийся — независимы. По крайней мере, избавлены от постоянного чувства страха или благодарности.
Антимещанская политика советской власти не зря проводилась с особенной страстью, и помянутый Маяковский с его помянутым лозунгом: «Страшнее Врангеля обывательский быт!» не чересчур преувеличивал. Врангеля достаточно разбить наголову один раз, а многоглавая гидра мещанства хочет есть каждый день. И одна потребность нагло сменяется другой:
Когда ему выдали сахар и мыло, Он стал домогаться селедок с крупой. …Типичная пошлость царила В его голове небольшой.Четверостишие Николая Олейникова озаглавлено: «Неблагодарный пайщик» — озаглавлено мудро. Семен Подсекальников именно неблагодарен по отношению к «нашей любимой советской власти». Она предлагает ему пай в своих замечательных завоеваниях, она дает ему право ощущать себя вместе со «всеми, всеми, всеми» новым, перековавшимся человеком, — а он просит совсем других прав. Отчего и достоин — на пару со своим автором — лишь раздражения и презрения. Не больше, не выше того.
Это, однако, не означает: не жестче. Напротив. Не тронув Булгакова, разрешив ему умереть собственной смертью, Эрдмана Сталин решил наказать. И наказал — соответственно по-плебейски, выбрав как повод пьяную оплошность артиста Качалова.
Что именно тот прочел? Чем подставил Эрдмана (а заодно и Владимира Масса, и еще одного соавтора, Михаила Вольпина)?
На сей счет мнения разные. Ясно, что никак не могло быть прочитано, скажем, вот это: «Явилось ГПУ к Эзопу — и хвать его за ж… Смысл этой басни ясен: довольно басен!» Тем более что, вероятно, этим печальным ерничеством соавторы отметили уже свершившийся поворот своей судьбы. А все прочие басни, вернее, пародии на басенный жанр сравнительно безобидны — да, говоря по правде, и не отличаются блеском, без которого трудно представить сочинителя «Мандата» или «Самоубийцы». Например:
Однажды ехали на гичке Четыре гинекологички. А люди на причале Им с берега кричали: — Куда гребете, девы? Работаете где вы?Пожалуй, забавно — но не так чтобы очень. Домашний, так сказать, юмор. Во всяком случае, знакомый мне литератор, в прежней бытности — как раз врач-гинеколог, по его словам, любил в свое время пошучивать: «Работаю в органах».
Но может, и рассердила — домашность, которая, как и «право на шепот», есть синоним неподотчетности? Неподцензурности?
В общем, так или иначе, Качалов, как сказано, был оборван хозяйским окриком, и этого повода (потому что нужен был только повод, причина назрела) хватило, дабы Эрдмана и соавторов арестовать. Его самого вкупе с Массом взяли в 1933 году, в Гаграх, прямо на съемках «Веселых ребят», чей сценарий они написали.
Фильм вышел уже без имен сценаристов в титрах, как и «Волга-Волга», к которой Николай Робертович тоже приложил руку. К нему, ссыльному, приехал объясняться режиссер Александров. «И он говорит: „Понимаешь, Коля, наш с тобой фильм становится любимой комедией вождя. И ты сам понимаешь, что будет гораздо лучше для тебя, если там не будет твоей фамилии. Понимаешь?“ И я сказал, что понимаю…»