Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали
Шрифт:
Об этом Эрдман поведал артисту Вениамину Смехову.
Что дальше? Ссылка, вначале — классическая, сибирская, в Енисейск, что дало Эрдману печально-веселое основание подписывать письма к матери: «Твой Мамин-Сибиряк». Война, мобилизация. Отступление, причем Николай Робертович шел с трудом: ноге всерьез угрожала гангрена (из этих дней его друг Вольпин, и в ту пору деливший его судьбу, тоже вынес несколько эрдмановских шуток, не настолько нетленных, чтобы их воспроизводить, но свидетельствующих об удивительном присутствии духа). Затем — нежданная встреча в Саратове с эвакуированными мхатовцами,
— Мне к-кажется, что за мною опять п-пришли…
Наконец, даже Сталинская премия за фильм «Смелые люди», патриотический вестерн, сделанный по сталинскому заказу. И — поденщина, поденщина, поденщина. Бесчисленные мультфильмы, либретто правительственных концертов и оперетт, «Цирк на льду» и, незадолго до смерти в 1970 году, как отдушина, дружба с Любимовым, с молодой «Таганкой».
Собственно, для варьете, для мюзик-холла Эрдман отнюдь не гнушался писать и раньше, но одно дело — до, другое — после «Самоубийцы».
«Эрдмановское, но не Эрдман», — лаконично определил режиссер Леонид Трауберг качество продукции, продолжавшей бесперебойно поставляться мастером. Да, что не Эрдман — это уж точно так, но и эрдмановское — всегда ли?
Конечно, природное чувство юмора, разработанное многолетней практикой, порою взрывалось фейерверком острот — как положено фейерверку, не обжигающим, но эффектным. Так появлялись уморительные интермедии к «Двум веронцам» Шекспира или знаменитая «сцена вранья» в «Летучей мыши». Но как было миновать девальвацию?
«Да, — сокрушался Зиновий Гердт, — обыски, аресты, ссылки сделали свое подлое дело. В самом крупном сатирическом драматурге страны навсегда отбили охоту не то что разрабатывать — притрагиваться к редкостному своему дару, как к воспаленному нерву. Бесстрашного насмешника заставили развлекать публику каламбурами, ни на что не намекающими, ни простому советскому человеку, ни, тем более, властям ничем не грозящими. Но дар есть дар, и вкус есть вкус».
Звучит обнадеживающе. Но в чем видит Гердт, сам мастер смешного, «отдельность, ту самую „штучность“, в которой дышит дар и непоколебимый вкус»?
Вот примеры «непоколебимости»:
«В каком-то спектакле Л. Утесова:
— Я — царь Соломон, сын Давида.
— Очень приятно, Соломон Давидович…
В другом — про империалистов:
— Америка выводит свои войска… (откуда-то, из какой-то колонии, не помню).
— Тут ведь как понимать: когда выводят пятна, их становится меньше, когда выводят цыплят…»
Эрдмановское? Нет. Это уровень Виктора Ардова или Владимира Полякова, заурядно «крокодильский». Как видно, гипнотизировало само великое имя Эрдман, заставляя шелуху принимать за перлы.
Н. Я. Мандельштам, как помним, сказавши: «Самоубийца» — «это пьеса о том, почему мы остались жить, хотя все толкало нас на самоубийство», заключила, что автор комедии для себя самого сделал иной выбор. Самоубийственный — не для плоти, для духа:
«А сам Эрдман обрек себя на безмолвие, лишь бы сохранить жизнь».
«Изредка он, — вспоминает она же, — наклонялся ко мне и сообщал сюжет только что задуманной пьесы, которую он заранее решил не писать. Одна из ненаписанных пьес строилась на смене обычного и казенного языков. В какой момент служащий, отсидевший положенное число часов в учреждении, сменяет казенные слова, мысли и чувства на обычные, общечеловеческие?»
Так вот, сам Николай Робертович отказался вести такую двойную жизнь — только не тем жертвенным образом, какой предпочел муж Надежды Яковлевны. Вы не даете мне жить жизнью первой и настоящей? Так пусть же будет одна лишь вторая. Казенная — или полуказенная, впрочем, с домашними радостями. Коньячок. Любимые бега. И — право самому презирать то, что пишешь.
Артист Сергей Юрский вспоминает, как впервые встретился с Эрдманом: он был приглашен в Таллин, на кинопробу, но прежде с ним захотел познакомиться автор сценария.
Юрский спустился в эрдмановский люкс. Николай Робертович «сидел в пижаме в гостиной своего номера и неспешно открывал бутылку коньяка. Было девять часов утра.
Эрдман сказал: „С приездом“, — и я сразу (! — Ст. Р.) подумал о Гарине, о его манере говорить.
Эрдман продолжал:
— Мы сейчас выпьем за ваш приезд.
— Спасибо большое, но у меня проба в двенадцать, — чинно сказал я.
— У вас не будет пробы. Вам не надо в этом фильме сниматься.
— Почему? Меня же вызвали.
— Нет, не надо сниматься. Сценарий плохой.
У меня глаза полезли на лоб от удивления.
— Я, видите ли, знал вашего отца. Он был очень порядочным человеком по отношению ко мне. Вот и я хочу оказаться порядочным по отношению к вам. Пробоваться не надо и сниматься не надо. Сценарий я знаю — я его сам написал. Вам возьмут обратный билет на вечер, сейчас мы выпьем коньячку, а потом я познакомлю вас с некоторыми ресторанами этого замечательного города».
История обаятельная, но какой это, в сущности, ужас: писать что угодно и в компании с кем угодно. Не только с Михаилом Вольпиным, истинным другом и талантливым человеком, который всегда понимал разницу между собою и «Колей», — нет, об Эрдмане как о соавторе получили возможность писать мемуары ничтожнейшие поденщики вроде Климентия Минца или Якова Зискинда.
Автор «Самоубийцы» совершил самоубийство. Больше того, оказался заживо погребен. Вениамин Смехов рассказывает, как его знакомые «отсиденты», выйдя в пятидесятые годы из лагерей и немногим позже услыхав имя Эрдмана в связи с «Таганкой», не поверили своему слуху:
— Постой, какой Эрдман? Сын того Эрдмана? Мейерхольдовского? Или внук?
— Нет, он сам, Николай Робертович.
— Минуточку! Это полная чепуха! Во-первых, его расстреляли до войны, а во-вторых, ты сошел с ума! Какой Эрдман? Ему же сто лет! Он же был с Есениным, с Маяковским, с Луначарским…