Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали
Шрифт:
Возьмем на пробу отрывок его текста — не пугайтесь, не для литературоведческого анализа (и слово-то медицински-неаппетитное: «анализ»). Всего лишь прочтем и подумаем.
«Которые были в этом вагоне, те почти все в Новороссийск ехали.
И едет, между прочим, в этом вагоне среди других такая вообще бабешечка. Такая молодая женщина с ребенком.
У нее ребенок на руках. Вот она с ним и едет.
Она едет с ним в Новороссийск. У нее муж, что ли, там служит на заводе.
Вот она к нему и едет.
И вот она едет к мужу. Все как полагается: на руках у ней малютка, на лавке узелок
Едет она к мужу в Новороссийск. А у ей малютка на руках очень такой звонкий. И орет, и орет, все равно как оглашенный. Он, видать, хворает… Вот он и орет.
…И вот едет эта малютка со своей мамашей в Новороссийск. Они едут, конечно, в Новороссийск, и, как назло, в пути с ним случается болезнь».
Почему смешно? Потому что косноязычно?
Так — и не так.
Настоящее косноязычие, не стремящееся никого рассмешить, остающееся на рядовом бытовом уровне, — вот оно:
«Я спрашиваю: „…как это понять? Вы же нацист“.
Нет, — говорит, — я не нацист. Я против нацистов, поэтому я перешел к вам».
Я говорю: «Ведь в эсэсовские части берут людей из нацистов». (Я считал тогда, что только нацистов берут туда.)
«Нет, — говорит, — это раньше, в первый и второй год войны так было. Сейчас берут всех. Меня по росту и внешнему виду взяли. Так я и попал в эсэсовские войска. А я против нацизма. Я не знаю, насколько вы можете мне поверить. Я немец, но родители мои из Эльзаса. Мы воспитывались на французской культуре, и поэтому мы не такие немцы, как эти нацисты. Родители мои против нацизма, и я так воспитан. Я принял решение для себя и убежал, чтобы не участвовать в этом наступлении, не подставлять свою голову под ваши пули в интересах Гитлера. Поэтому я перебежал».
Откуда это?
Первая догадка: из «Партизанских рассказов» самого Зощенко — из тех, которые он писал отчасти ради того, чтобы доказать свою актуальность и свой советский патриотизм, реабилитировав себя в глазах власти.
Да, это, пожалуй, их уровень — там все, в том числе пленные немцы, говорят неповторимым (казалось) зощенковским языком, но, конечно, уже не сгущенным до степени, явленной выше. Пожалуй, это и зощенковский стилистический винегрет. Сравним только: «…не подставлять свою голову под ваши пули в интересах Гитлера» — и сразу из рассказа тридцатых годов: «Я, говорит, не дозволю иметь такое жульничество под моим флагом».
Но это не «Партизанские рассказы». Это не Зощенко. Вообще — не художественная словесность. Это живая речь Никиты Сергеевича Хрущева — из его мемуаров, записанных на диктофон.
Надо ли объяснять, что опальный в ту пору — и потому лишь разговорившийся — бывший глава страны, уж конечно, не подражал сказовой манере Михаила Михайловича Зощенко? Это просто мы с вами, читая подобное, не можем уйти от сравнения с языком, раз навсегда обозначенным как «зощенковский». Когда нетвердо-упрямая речь рассказчика пробирается вперед с оглядчивой неуверенностью, обтаптывая наиболее приметные вешки, поминутно задерживаясь для оговорок, повторов и уточнений:
«Вы же нацист… Нет, — говорит, — я не нацист. Я против нацистов… а я против нацизма… Родители мои против нацизма…»
Или:
«И вот она едет к мужу… Едет она к мужу в Новороссийск… Они едут, конечно, в Новороссийск…»
Но в «косноязычии» Зощенко — своя система. Своя динамика. Свой сюжет. Своя цель — потому «косноязычие» заключаем в кавычки.
Всмотримся. Сперва нам сообщили место действия — вагон. Затем главное действующее лицо — бабешечку. Далее появляется страдательный персонаж — младенец, без которого действие не завяжется. Он притом незаметно вытесняет свою мамашу, оказываясь в центре повествования: «И вот едет эта малютка со своей мамашей…» Это как в детской прозе Бориса Житкова: «Вошла большая красивая собака и с ней тетя на цепочке».
Затем узнаем о цели путешествия. Об обстановке. И т. д.
Таково мастерство, надежно спрятанное от глаз — спрятанное как будто бы под неразобранным словесным мусором. (Высшее мастерство, сказал Лев Толстой, — такое, которого не видно.) И оно четко объясняет нам способ нечеткого мышления персонажей — российских советских людей.
Зощенко — не стенограф, записывающий подряд любое словоговорение. До одурения повторяемая фраза о Новороссийске нужна его персонажу-рассказчику затем же, зачем нужен шест идущему через болото по узенькой гати. И орудует рассказчик этой опорой так же, как орудуют шестом, — отталкиваясь. Продвигаясь вперед толчками.
Таков основной герой Зощенко — массовый советский гражданин, один из «средних людей» (его, зощенковское определение). Его робкая мысль не то чтоб топталась на месте, но — при его малой культурности и социальной неуверенности — она не может без оговорок и отступлений.
Он так мыслит, потому что так живет.
А Хрущев? Но и он, проведший почти всю жизнь на социальной верхушке, тоже из «средних». Тоже человек массы, выдавленный из нее вверх путем известной нам отрицательной селекции.
Вот и еще один зощенковский мыслитель, его логика, его социальное зрение:
«Но вот доходит очередь до одного гражданина. Он такой белокурый, в очках. Он не интеллигент, но близорукий».
Сразу — какая богатая информация об уровне самог'o рассуждающего и его среды. Он — оттуда, где ношение очков связывается с подозрительной, социально неблизкой интеллигентностью. Но дальше:
«У него, видать, трахома на глазах».
Естественно: если не интеллигент, то, может, и не близорукий? Может, очки надеты совсем по иной причине? Так и есть. Точно!
«Вот он надел очки, чтобы его было хуже видать».
Не ему — его. И новый виток столь узнаваемой, нашенской мысли:
«А может быть, он служит на оптическом заводе и там даром раздают очки».
Опять логично: какой же дурак откажется от того, что — даром?
В статье «О мещанстве» Горький заметил: мещанин мыслит автоматически. Учтем, что сказано в пору, когда люди были невысокого мнения о возможностях автоматов (и, разумеется, с неприязнью к мещанству и мещанину). Но невольно сказалось как раз о том, что Зощенко, именно он, разглядел и угадал в своих современниках-соотечественниках.