Самый счастливый день
Шрифт:
Ночью лил дождь. За мерным шумом осторожного поезда он был еле слышен, но окна вагона струились словно живые, и в них возникали зыбкие миражи пустынных перронов, мокрых блестящих крыш и сиротских огней, спрятанных в чёрную тьму невидимого горизонта.
Поезда в эту сторону ходят неспешно. Иногда, раздражённо толкаясь, они застывают на станциях с древними и как бы спящими именами — Мокриха, Тягуново, Упатов, потом, толкаясь не менее грубо, с лязгом, скрипом и подвыванием ветхих суставов отправляются дальше, таща дремотное население
Это тупиковая ветка. Длина её сотни три километров, и поговаривали, что вот-вот за дряхлостью и не особой нужностью эту ветку закроют, а в стороне пустят новую, в две колеи. Ещё говорили, что ездить по этой дороге опасно, в прошлом году с размытого ливнем пути свалился в трясину поезд, и будто бы до сих пор торчит из болота локомотив, доставать который ни у кого нет желанья.
Я ехал в купе один. Старые деревянные панели, обшарпанные, изрезанные, залитые неведомыми красками, создавали уют. Это дерево, старое честное дерево, а не безликий равнодушный пластик новых времён. Оно попахивало горьковатым лаком, шаталось, постанывало, и я был рад, что еду в этом скрипучем деревянном ящике, доживающем последние годы. Тем более что вёз он меня туда, куда ни один сияющий белым светом спальный вагон не мог бы меня довезти.
Вот проползло за окном убогое зданье с покосившейся белой табличкой «153-й километр». Значит, уже недолго. А дождь всё змеил и змеил по стеклу свои выпуклые побеги. Осенний нескончаемый дождик. Он кажется вечным. И тогда он, конечно, лил, хоть я и не помню, но ведь был такой же сентябрь, я ехал в таком же вагоне, быть может, в этом самом купе, только напротив сидела женщина с остановившимся взглядом, и мы долго, скорбно с ней говорили. Она ехала хоронить сына. А дождя я не помню, но уверен, он так же, как в эту ночь, бесшумно и равнодушно приникал к стёклам вагона…
С грохотом отъехала тяжёлая дверь. На пороге купе возник проводник, и опознать его службу можно было лишь по фуражке с зелёным околышем. В остальном он являл собой тип старого неряшливого человека в штатском засаленном пиджаке и плохо заправленной нечистой рубашке.
— До Бобров? — спросил он простуженным голосом. В тусклом освещенье вагона трудно было его разглядеть, но, без сомненья, на одутловатом заспанном лице проступало некоторое любопытство.
— К Бобрам нужен доступ, — не дожидаясь ответа, добавил он.
— Имеется, — ответил я.
— Предъявим, — проговорил он тоном большого начальства, — а то не ссажу.
Я протянул ему сложенный вчетверо бумажный лист. Он долго его рассматривал, приборматывая, а потом неохотно вернул.
— В командировку?
— Примерно, — ответил я.
— А то вот третьего дня один попытался прорваться. — Проводнику хотелось поговорить, он грузно присел на край деревянной скамейки. — Прорваться хотел, сукин сын.
— Зачем? — спросил я.
— А кто его знает! У
— Вроде того.
— Ездят, — проводник зевнул, — только что толку. Раньше надо было смотреть. Учёная голова задним умом крепка. Вот сын у меня тоже учёный. И что? Только его и видал. Как стал учёным, отца позабыл. Вы-то небось отца не забыли, жив, что ль, отец?
— Умер, — коротко ответил я.
— Да… — раздумчиво протянул проводник, — вот и мне немного осталось. Да что говорить… — Он снова зевнул и внезапно понизил голос: — Водку везёшь?
— Нe пью, — сказал я.
— Напрасно, напрасно, — строго сказал проводник, — без водки там невозможно, это я авторитетно вам подтверждаю.
— Ну уж?
— Нельзя, нельзя. Единственное лекарство, это тебе даже Васин скажет. Они как туда соберутся, по четвертинке с собой. Сейчас-то, конечно, ночь, а завтра с утра в магазин спешите. Магазин у них небогатый, но водка исправно есть. Это тебе даже Васин скажет. Так что, и вправду без водки?
— Не пью, — повторил я.
Проводник огорчённо крякнул.
— Не пьёшь, мог бы других угостить. Да хоть самого капитана, он водки столичные любит. У нас, право, дрянь водка, упатовского разлива, и не поймёшь, что за напиток. Но горло дерёт, ох, как дерёт!
— Сами в Бобрах бывали? — спросил я.
— Упаси бог! — воскликнул проводник. — То есть раньше, конечно, бывал, шурин там проживал. А сейчас ни-ни. Я даже на станции не выхожу, я даже в магазин их за водкой не бегал. На кой? Жить мне и так немного осталось.
— Но ведь сейчас безопасно?
— Кто вам сказал? — в голосе появились зловещие нотки. — Мне миллион сули, туда не затащишь. Разные там бывают картины. — Он замолчал.
— Что ж, отец, — сказал я, открывая «молнию» сумки, — уговорил, водка, конечно, есть, надо обмыть знакомство. — Я налил ему полный стакан крепкой московской водки.
Он заворожённо смотрел на дробно танцевавший по столику, отягощённый прозрачным богатством стакан, и на лбу его выступили капельки пота.
— А ты?
— Я не пью. Водки по крайней мере.
— Ну, дай тебе бог. — Он взял стакан и медленно, аккуратно выпил до дна.
Тотчас застывшее его лицо сделалось довольным и добрым. Он вытер рукою рот и произнёс:
— Такие могу рассказать картины!..
— Не надо, — сказал я, — сам посмотрю.
Я вышел в чёрный сентябрьский дождь, и тотчас меня охватили запахи мокрой осени. Тоскливая острота увяданья сквозила в каждом порыве ветра, в каждом веере мелких капель, летевших в лицо, в каждом звуке, издаваемом то тронувшимся составом, то болтавшейся под дождём жестянкой станционного фонаря, то тяжёлыми сапогами близившихся ко мне военных.