Санктпетербургские кунсткамеры, или Семь светлых ночей 1726 года
Шрифт:
– Твой ли караул, - вопросил он Тузова, - дежурил сегодня ночью, когда привезли господ принцев?
Максим Тузов подтвердил это, добавив, что он, корпорал, отвечает за охрану Кунсткамеры вообще.
Шумахеру такая независимость не понравилась, он привык, чтобы перед ним благоговели.
– Отвечай, айн балькен, чурбан! Говори... Куда делся этот, как его по-русски... Дер штайн дес везено!
Он крутил пальцами, вспоминая забытые слова, но хорпорал Тузов сам ему напомнил:
– Философский камень?
– О, ты знаешь по-немецки?
Некоторое время все молчали, потом Тузов щелкнул каблуками и доложил:
– Не могу знать.
При этих словах граф Рафалович зарыдал дико. Он кричал, что камень сей предназначался не кому-нибудь, а самой Семирамиде севера, императрице Екатерине... Его высокородные покровители уже писали об этом в Санктпетербург, и здесь камень тот ожидают...
Рациональный дух Шумахера не мог спокойно перенести такого поворота. Он поднес волосатый свой кулак к самому носу корпорала:
– Плут! Ротозей! Бубуменш! Ты слышал? Камень должен быть представлен ко двору!
И он принялся и по-немецки и по-русски честить вытянувшегося перед ним Тузова, а тот только покусывал губы. И вдруг Тузова бросило в жар, он выкрикнул в лицо беснующемуся начальству:
– Тпру!
Шумахер, изумленный, осекся на полуслове, растерянно оглянулся на служителя и студента, которые на всякий случай отодвинулись.
– Вас ист дас? Вас ист дас? Разве я лошадь?
– говорил он невпопад.
А Тузов храбро перешел в контрнаступление, напомнил Устав воинский, в котором запрещалось бранными словами поносить тех, кои при исполнении...
Но тут он сам от волнения, или раненая нога его подвела, замолк и присел на край табуретки. Опомнившийся Шумахер окончательно рассвирепел и занес над ним кураторскую трость. Тузов вновь вскочил, схватился за кортик. И неизвестно, чем бы закончилось все это, если бы студент Миллер, поперхнувшись от неловкости, не вступил в разговор:
– А разве философский камень вообще существует? Теперь ведь даже в школах учат, что все это обман, заблужденья прошлых веков, иными словами фальшь.
Тут, заслышав такие слова, подскочил граф Рафалович.
– Как вы говорите? Фальшь? Сами вы фальшь! Мой камень был подлинный эликсир мудрецов!
Снова растворились готические двери, за которыми раззолоченный обер-гофмейстер пилочкой полировал свои ногти и говорил со значением.
– Так, господа академикусы, докричались. Принцев изволили разбудить!
Тут со двора раздались певучие звуки кавалерийского рожка. Забыв о распре, все кинулись к окну. В палисадник Кикиных палат въезжали кареты. Кучера чмокали, сдерживая лошадей. Конвойные драгуны звенели оружием. Из карет выглядывали фрейлины в мушках. Экипажи прислала царица, чтобы пригласить вновь прибывших родственников к себе.
4
На лютеранской кирке за лесом пробило полдень, и академики сошлись на обед. Уселись за общий стол тесно - все сплошь знаменитости. И важный Бильфингер, физик, и математик Эйлер - совсем молодой, но нервный
В раскрытые окна доносился шум листвы, бесконечный гомон птиц. Лето выдалось жаркое, без дождей. Академики то и дело прогоняли докучливых мух, а толстый Бильфингер, совсем изнемогая, снял кафтан, несмотря на академический этикет.
– Чего я здесь торчу?
– ворчал он, дуя в усы.
– Ни квартиры, ни лаборатории, как обещано договором... Сидел бы в своей Саксонии.
Академики задвигались. Бильфингер попал в больное место. Стали жаловаться те, кого ночью скоропалительно выселили. Тихонький Герман стенал, что ему теперь приходится квартировать в сарайчике, где прежде жили свиньи.
– Зато жалованье такое, - усмехнулся Эйлер и нервически дернул плечом, - какое в вашей Саксонии и не снилось.
– Вам-то что, - уныло отвечал Бильфингер.
– Вы свои формулы и на песке чертить можете. А у меня барометры, приборы... Уговорено было также, чтоб преподавал я принцу Петру Алексеевичу, внуку государыни. Так вице-канцлер Остерман к тому принцу и мухи не подпускает!
– Ох уж этот Остерман!
– воскликнули академики.
– Хоть и сам немец, но немцам от него житья нет...
– Да и только ли немцам?
Вошел Шумахер; его щеки были помяты после сна. Проголодавшиеся академики заткнули за галстук салфетки и накинулись на еду.
Шумахер еще из коридора слышал громкий голос Бильфингера и понял, что говорилось что-то об Остермане. Он погрозил пальцем:
– Господа, еще раз прошу - нет, категорически требую. Об Остермаке ни слова!
Бильфингер тотчас принял это на свой счет и с шумом отодвинул блюдо.
– Как!
– воскликнул он.
– Какой-то библиотекаришка смеет грозить мне пальцем? Да знаете ли, милейший, что я доктор богословия и еще корпорант четырех университетов? Монархи спорили за честь пригласить Бильфингера ко двору!
Но академики были заняты едой, и возмущение Бильфингера потонуло в хрусте разгрызаемых косточек, звяканье ножей и в звоне бокалов, куда наливалось вино.
– Недаром ведь, - сказал Эйлер, покончив с половиной цыпленка, Лейбниц в сей вновь воздвигнутый Петрополис так и не поехал, что ни сулил ему царь. Будто бы сказал - лучше умру нищим, да в своей отчизне.
Он усмехнулся и стал тереть глаз, который у него начинал дергаться время от времени. А Бильфингер захохотал.
– Вы не договариваете, коллега. Совершенно достоверно, что Лейбниц сказал так: лучше быть нищим, да свободным, чем богатым и рабом!
– Господа, господа!
– расстраивался Шумахер.
– Да господа же!
И тут возвысил голос человек, присутствия которого сначала никто не заметил.
– А правда ли, что в Санктпетербурге голод, едят траву? Простите мою неосведомленность, я здесь новичок...