Сборников рассказов советских писателей
Шрифт:
Сам же я никогда не мог терпеть подобных людей, не мог понять то удовлетворение, которое они получали от своей власти над ближними, а потому они были мне чужды.
И все-таки! Обе они были прекрасны на белой палубе — седовласая и юная, начало и конец, две молчаливые противоположности, облокотившиеся в задумчивости на поручень кораблика.
Зарема рядом с ней была так молода и так потрясающе красива, так светилась она ожиданием, стараясь при этом скрыть волнующие ее чувства преклонения перед своей спутницей, казаться независимой, что я, как
Она пыталась что-то рассказывать надменной старухе, печалясь в смущенной улыбке, но всякий раз наталкивалась на холодный и как бы обрывающий кивок седой головы. И умолкала, томясь в ожидании вопроса или просто какого-нибудь движения. Глаза ее в эти минуты вишнево поблескивали, на скулах проступал румянец, и пересыхали губы, которые она старалась облизнуть незаметно: мне казалось, что они имели густой, коричневый оттенок, как будто запеклись, опаленные внутренним жаром.
Впрочем, возможно, оттого это так мне казалось, что она порой склоняла голову, чтобы незаметно облизнуть свои сухие губы, всякий раз погружая подбородок в ярко-коричневый, поблескивающий каждой остью драгоценный мех воротничка. И коричневые блики окрашивали ее губы.
Я не знал, была ли она красива на самом деле, но здесь, на пустой палубе холодного кораблика, со мной происходило что-то непонятное. Каждая минута была пронизана одним безумным чувством восторга, будто бы ее восхищение своею спутницей волшебным каким-то образом переселилось и в меня, переполнив душу скоротечной и бурной влюбленностью… Я не узнавал себя.
Во всех тех редких случаях, когда мне приходилось плыть куда-либо, минута отплытия, первые покачивания лодки над глубиной, медленное движение отчаливающего судна увлекали меня настолько, что я этим жил, наблюдая, как отдаляется берег, слыша, как дрожит под ногами палуба, как шумит вода за бортом, как пахнет теплым машинным маслом и паром.
Но на этот раз я не заметил отплытия, и только отчаянный и тоскливый лай, прорвавшийся сквозь рокот моторов, заставил посмотреть на берег.
Моя собака, уже далекая и неразличимая, ожившим глиняным комом бежала по берегу у самой кромки воды, пытаясь догнать меня, и визгливо взлаивала.
А корабль, на борту которого я стоял, уже затрясся весь, ожил, зашелся подводным бубнящим гулом и вдруг помчался, привстав на своих крыльях. И потекла, заскользила, закружилась за бортом серая речная рябь, ударил ветер в лицо, и все умолкло в реве движения.
И я уже не видел собаки, которая будто бы споткнулась в своем безнадежно тихом беге, замерла возле далекой уже пристани, на ускользающем и отдаляющемся от меня берегу.
А мы на крыльях вылетели в мрачное озеро и понеслись над его волнами, оставляя за собой белый шлейф кипящей воды, которая лениво и вяло опадала вдалеке, таяла, как тает инверсионный след высотного самолета в ясном небе.
Глаза слезились на ветру и холоде, но я не отходил от бортового поручня, потому
Ветер трепал их волосы, белые и черные, как гривы скачущих коней. Зарема громко кричала, так громко, что даже я слышал:
— Посияйте, посияйте, — выкрикивала она, как заклинание, — юрьевские главушки! — Лицо ее наконец-то обрело бесшабашное и ликующее выражение. — Полюбила бы монаха, да боюсь ославушки!
А старая, не расслышав, наклонилась к ней, придерживая волосы рукой, и Зарема повторила еще громче и еще озорнее: «Посияйте, посияйте…».
Я увидел улыбку, неожиданно молодую и игривую, на лице седовласой женщины.
— Ах, «ославушки». Понятно. Хорошо! — громко выкрикнула она.
Тут уж Зарема сама просияла от счастья, что угодила-таки, и с улыбкой смотрела на чернеющий прибрежный монастырь, мимо которого мы мчались.
Как я хотел бы в эти минуты быть на месте ожившей старушки! Как мне хотелось, чтобы Зарема оглянулась и посмотрела на меня, увидела мое мучительное сопереживание, соучастие в ее радости… Я радовался, видя ее рядом с собой, всего в каких-то двух или трех метрах от себя… И я был с ней один в эти минуты, один среди серых и мутных волн, над которыми мы пролетали.
Я стоял за ее спиной и, заледенев от ветра, выламывал на своем озябшем и непослушном лице улыбку. И было такое ощущение, будто бы я превращался в собаку, заискивающую перед человеком, внушающую ему добрые чувства к себе. И если бы моя Зарема в минуты этого превращения посмотрела на меня хоть мельком, как на вещь, как на какую-нибудь металлическую перекладину, у меня, наверное, отрос бы хвост, и я с великим удовольствием завилял бы этим хвостом.
Взгляд Заремы иногда скользил по мне, но я невидимкою был для нее. Казалось, и старушка тоже не увидела меня, хотя тоже смотрела в мою сторону, когда корабль, развернувшись, мчался обратно к речной пристани.
Я первым сошел на дощатый причал и, потирая ладонями заколевшее лицо, в упор смотрел на Зарему, которая шла мне навстречу рядом с надменной старухой.
Странно, но мне показалось, что обе они прошли сквозь меня и, не заметив этого, медленно стали подниматься по деревянной крутой лестнице.
Следом прошла влюбленная парочка, отогревшаяся на мягких креслах пустого салона, нацеловавшись в тепле и желанном одиночестве. И эти скользнули, как тени, увлеченные лишь собою.
Подновленный за зиму кораблик, зябко осевший в воде, прижался к причалу и стал похож на лебедя, спрятавшего голову под крыло.
Когда я оглянулся, на лестнице никого уже не было. Над крутым косогором ветвились неясные макушки деревьев, в которых чернели грачиные гнезда. Грачи разносили на всю округу хриплые и торжествующие несмолкаемые звуки своих разговоров.
«Посияйте, посияйте, — сложились знакомые строки, — юрьевские главушки…»
Ноги мои невесомо и неощутимо понесли меня куда-то…