Сборников рассказов советских писателей
Шрифт:
Витька нагнулся, держа подсачек наизготове.
Глубоко-глубоко, там, внизу, где было еще по-ночному темно, непроглядно, глухо — вертанулось, блеснуло золотое зеркало. Это солнечный луч, косо пронзив воду, ударил в чешую.
Рейн Салури
Память
чье имя не упоминается, не потому, что к НЕМУ относятся с бесцеремонностью стороннего наблюдателя, а потому, что он действительно недостоин быть выделенным по имени.
Расплывчатое серое пятно в потоке яркого света, падавшего в помещение откуда-то сверху и сзади НЕГО, оказалось стулом, обыкновенным, несколько даже топорным стулом о четырех ножках, на который была брошена чья-то одежда, — там был желтоватый, приглушенно-зеленый цвет и полосками примешивался красный. Некоторое время назад, когда ОН только еще проснулся и со спокойным любопытством повел вокруг глазами, они не различили ничего, кроме расплывчатого серого покачивания, затем в потоке света, — теперь ОН уже знал, что свет падает из окна над ЕГО изголовьем, — смутно обозначились стул с небрежно брошенной на него одеждой, половицы, усеянные искрящимися пылинкам, тускло поблескивающая дверная ручка,
ОН запрокинул голову и попытался что-нибудь разглядеть, но увидел лишь кусочек неба с крестом оконного переплета. ОН встал с постели, взглянул на сверкающие в воздухе пылинки, почесал грудь и направился к двери, открыл ее, надавив на холодную дверную ручку, прикрыл за собою. Несколько секунд ОН стоял под запыленной электролампочкой и, прищурившись, смотрел на чуть заметно покачивающийся шнур, затем распахнул еще одну дверь и пустил воду из крана. Журчание воды было первым звуком в том мешке тишины, в котором ОН до сих пор пребывал, словно в утробе матери. Он пропустил бившую из крана струю между пальцами, подивился пришедшему в голову сравнению, набрал пригоршню воды, слегка ополоснул лицо, вернулся назад в комнату, распахнул окно и, навалившись на подоконник, прислушался к доносившемуся снизу шуму. Там сновали люди, двигались машины, мимо прогрохотал трамвай. ОН высунулся из окна, чтобы посмотреть вслед трамваю, и почувствовал, что лицо высохло.
Щетина уколола ЕМУ ладонь, ОН натянул брюки, разгладил рукой смятую штанину. В углу комнаты, в стороне от светового потока, стоял коричневый шкаф, чья-то небрежная рука оставила на полке ломтик сыра, который стал уже сухим, слишком сухим. Лучше, если бы сыр был покрыт частыми капельками влаги, словно капельками пота. ОН знал, такой сыр пришелся бы ЕМУ больше по вкусу. От сыра только тогда и получаешь настоящее удовольствие, а можно сделать и еще вкуснее, если посыпать его солью. ОН прикрыл на мгновенье глаза, в голове зашумело, затем попытался открыть глаза, словно кукла, словно пластмассовая кукла, веки которой в определенном положении, щелкнув, сами собою заваливаются под брови. С чего ЕМУ вспомнилась эта кукла, может быть, у НЕГО когда-нибудь была такая, может быть, она умела не только открывать и закрывать глаза, но еще и подавать голос, — пропищать, когда ее наклоняли, слово «мама»? ОН отогнал назойливые сравнения и порадовался своему чувству юмора, которое все что угодно делает несущественным и малозначимым. ОН громко сглотнул, ОН был готов к выходу из дому: надо было лишь шагнуть за дверь, сбежать вниз по лестнице, свернуть налево, еще раз налево и, скользнув взглядом по клочкам бумаги и нацарапанным на стенах каракулям, миновать вестибюль и распахнуть парадные двери…
который все знает как о прошлом, так и о настоящем, но все же не может в одиночку предопределить дальнейший ход событий.
Потому-то я к НЕМУ и пошел. В конце концов надо все ЕМУ рассказать, все, что я знаю. Я ткну ЕГО носом в реальность, словно нашкодившего котенка. Что это ОН сидит сложа руки, не проявляет ни малейшего желания действовать? Конечно, действие может прийтись ЕМУ не по душе, может даже навлечь на НЕГО, как на отдельно взятую личность, неприятности, и все же это — движение, шаг вперед. Да и что ЕМУ терять? Узнает ОН, а вместе с ним узнаю я и все остальные. Я бы мог оставить ЕГО вне игры, мог бы и без НЕГО докопаться до сути событий. Но я в таком случае рискую без всего остаться, ибо обе стороны, — как ОН, который только прикидывается незнающим, а сам наверняка кое-что знает, так и тот, другой, о котором я собираюсь ЕМУ рассказать, — оба они боятся последствий. Они уютно устроились, каждый соответственно своему идеалу спокойной и тихой жизни, и не хотят оглядываться назад. Почему это я один должен брать на себя всю черную работу? ОН сам мог бы сделать последний шаг, пусть соблаговолит проехаться о одного конца города на другой и сказать: «Вот я». Или: «Я пришел». Тот, другой, сразу поймет.
Но я должен начать осторожно, издалека, должен ввести ЕГО в заблуждение своей участливостью, должен сыграть роль сочувствующего. Словно и я тоже — лишь обыватель, бездеятельный и ничего не помнящий. Возможно, в этом и состоит различие (или сходство?) между нами: ОН не хочет прояснить прошлое, потому что боится его, мне же — неясно будущее. ЕМУ и таким, как ОН, незачем беспокоиться о будущем, им хватает работы по сохранению мира, которого они достигли.
Я запросто, как друг, войду в ЕГО комнату, положу руку ЕМУ на плечо и посмотрю в глаза, — ты напрасно стыдишься своей одежды и жилища и, глядя на меня, пребываешь в уверенности, будто мои дела идут блестяще. На мне костюм из добротной ткани, от меня исходит аромат хорошей сигареты и дорогого одеколона. Нет, нет, я вовсе не сожалею о том, что не все идет, как мне хотелось бы. Единственно, что меня огорчает — но не подумай, будто я пеняю на жестокую судьбу или уповаю на счастливый случай, — это необходимость все время быть первым, такое положение надоедает. Все, что отпущено мне природой — задатки, потенциалы и прочее, — никогда не мешало осуществлению моих планов и желаний. Стоит мне чем-нибудь заняться, и я вырываюсь вперед, другие же стоят далеко позади и наблюдают, как я один продвигаюсь к своей цели. Они не устраивают мне препятствий на пути к ее достижению, но мне становится страшно одному — или скучно, — и я сворачиваю с дороги, чтобы найти какое-нибудь дело, где много ушедших далеко вперед, я устремляюсь следом за ними, но с самого начала боюсь момента, когда оставлю их позади. И в то же время я уже слишком стар, чтобы изменить свои привычки, я должен всегда бежать впереди всех и чувствовать, как остальные пыхтят за моей спиной, стараясь не отставать.
И лишь когда ОН будет тронут моей неожиданной (ОН ведь не знает, что тоже притворной) искренностью и подумает: «Вот видишь, у каждого свои трудности», — лишь тогда я заговорю о другом. ОН уже будет расположен принять меня и поверить мне, и выслушает все до конца:
«Мне помнится, стояла сухая солнечная осень, такую пору года можно назвать истинной радостью
Но это было так. И этот мальчик — это был ты!»
чье имя не упоминается, испуган. Нельзя сказать, чтобы ОН поверил всему услышанному или что-нибудь знал, и все же ОН пытается защититься.
ОН продолжал сидеть на краю постели, освободился от тела, увидел дворец мандарина, во дворе которого по грудам трупов шныряли крысы, увидел львов и людей на огромной арене цирка, увидел костры с оседающими в пламя людскими телами, услышал предсмертный хрип солдата. ОН чувствовал, ОН знал, что было нечто определяющее, нечто решающее в его предыдущей жизни, какое-то самое существенное событие, заставлявшее ЕГО бояться прошлого, проскальзывать не только мимо этого основного события, но и мимо всяких приятных и неприятных мелочей, больших и маленьких удач и неудач, — ко всему ОН относился с боязливой неприязнью. Собачья будка или что-либо иное — у НЕГО не было времени рассуждать дольше, ОН сидел на электрическом стуле в никелированном железном ошейнике, озабоченный и серьезный друг протянул руку к кнопке включения тока, чтобы от НЕГО осталась лишь горстка пепла; ОН ухватился за представившуюся ЕМУ возможность, поднял руку и попросил разрешения говорить, попросил последнего слова.
— Да, я помню, там были цветы, а вдоль шоссе — живая изгородь из сирени. Однажды я нашел в саду мертвую птицу и зарыл ее в цветочной клумбе. Я помню комнатушку на чердаке, забитую старыми сундуками и мебелью. Там я видел книгу, такую большую и тяжелую, что у меня не хватило силы вытащить ее наружу, и я долго листал ее, сидя на чердаке. Массивная обложка была обтянута коричневой кожей, иллюстрации — на плотной блестящей бумаге. Перед каждой иллюстрацией — тонкая шелковистая прокладка, она шелестела и липла к пальцам. На всех картинках были цветы, но такие, каких я в саду не видел, да и вообще нигде. Они были огромные, гроздьями свисали с ветвей деревьев, поднимались от земли и благоухали, хотя в мансардной комнате стоял застарелый запах мышиного помета и пыли. Я спрятал голову между страницами книги и в то же время боялся: вдруг обложка захлопнется, и я останусь один среди этого сладкого цветочного аромата, — больше всего он походил на запах дешевой карамели, шоколада и еще чего-то необъяснимо волнующего. Я блуждал в темном цветочном лесу и на следующий день едва дождался полудня, когда солнце освещает и мансардную комнату, — лишь тогда я вновь решился туда подняться, чтобы наугад раскрыть книгу, отстранить пелену папиросной бумаги и обонять запахи. Это было так прекрасно…
который все знает, не дает и теперь сбить себя с толку.
Я не знал, то ли ОН хотел обмануть меня этим рассказом, то ли просто насочинял всякой лирики, — какие-то сентиментальные истории о детстве (какого времени? Я говорил о трехлетием ребенке, ОН же — о мальчике постарше. Скольких лет? Зачем?), к тому же истории эти настолько общи, что ОН мог их просто-напросто где-нибудь вычитать и запомнить. Всегда-то стараемся мы приукрасить свое прошлое, хотя бы и при помощи затхлого чердака. Романтики, Робин Гуды! Как бы то ни было, я должен был подтолкнуть ЕГО вперед — сейчас было бы ошибкой разыгрывать сочувствие и всепонимание, — я вытащил из кармана клочок бумаги, который так дорого мне обошелся, который даже мне удалось раздобыть не так-то просто, и положил перед НИМ на стол.