Сцены из провинциальной жизни
Шрифт:
Вы когда-нибудь ссорились с ним из-за политических расхождений?
Это сложный вопрос. Где, в конце концов, кончается характер и начинается политика? На личном уровне он представлялся мне слишком большим фаталистом и потому слишком пассивным. Выливалось ли его неверие в политическую активность в пассивность его собственной жизни или же внутренний фатализм выливался в недоверие к политической активности? Не могу сказать определенно. Но между нами действительно была некоторая напряженность на личном уровне. Я хотела, чтобы наши отношения развивались,
Когда произошел разрыв?
В 1980 году. Я уехала из Кейптауна и вернулась во Францию.
Вы с ним не поддерживали связь в дальнейшем?
Некоторое время он мне писал. Посылал свои книги, когда они выходили. Потом письма перестали приходить. Я предположила, что он нашел кого-то другого.
А когда вы оглядываетесь на ваши отношения, как они вам видятся?
Как мне видятся наши отношения? Джон был явным франкофилом из тех, кто убежден, что если он заведет французскую любовницу, то достигнет высшего блаженства. От французской любовницы ожидается, что она будет цитировать Ронсара, играть на клавесине Куперена, одновременно посвящая своего возлюбленного в любовные тайны на французский манер. Конечно, я преувеличиваю.
Была ли я французской любовницей его фантазий? Сильно сомневаюсь. Оглядываясь назад, я вижу наши отношения как комические по своей сути, сентиментально-комические, основанные на комической предпосылке. Однако было в нашей связи и то, что не следует преуменьшать, а именно: он помог мне выбраться из неудачного брака, за что я благодарна ему по сей день.
Сентиментально-комическими… Звучит довольно легкомысленно. Разве не оставил Кутзее более глубокий след в вашей жизни, а вы — в его?
Насчет следа, который я оставила в его жизни, не мне судить. Но вообще я должна сказать, что если только вы не сильная личность, то не оставляете глубокого следа, а Джон не был сильной личностью. Я не хотела, чтобы мои слова звучали легкомысленно. Я знаю, что у него много почитателей, не зря же его наградили Нобелевской премией, и конечно, вы не были бы здесь сегодня и не занимались этими исследованиями, если бы не считали его значительным писателем. Но — теперь серьезно — за все время, что я была с ним, у меня никогда не возникало чувства, что это исключительная личность, по-настоящему исключительный человек. Я знаю, это звучит жестоко, но, к сожалению, это правда. Я ни разу не увидела вспышки молнии, которой он внезапно осветил бы мир. А если вспышки и были, я их не заметила.
Я считала Джона умным, я находила его эрудированным, многое в нем меня восхищало. Как писатель он знал, что делает, у него был определенный стиль, а стиль — это основа индивидуальности. Но я не замечала в нем особой восприимчивости, оригинального прозрения относительно состояний человека. Он был просто человеком, человеком своего времени, одаренным, возможно даже талантливым, но, честно говоря, не гигантом.
Возвращаясь к его произведениям: если говорить объективно, как вы оцениваете его книги как критик?
Мне больше нравились его ранние произведения. В такой книге, как «В сердце страны», есть определенная дерзость, какая-то необузданность, которыми я и теперь восхищаюсь. Это есть и во «Враге», хотя это более поздняя книга. Но после этого он стал более респектабельным и, на мой взгляд, более заурядным. После «Бесчестья» я утратила интерес. И не читала его более поздние произведения.
В общем, я бы сказала, что его произведениям не хватает амбициозности. Слишком строгий контроль над элементами прозы. Вы не ощущаете присутствия писателя, который так работает с материалом, чтобы сказать то, что до него не говорил никто, — а ведь это и есть признак великого писателя. Я бы сказала, все слишком холодно, слишком прилизано. Слишком легковесно. Не хватает страсти, творческой страсти. Это все.
Интервью взято в Париже в январе 2008 года.
Записные книжки: недатированные фрагменты
Недатированный фрагмент
Зимний субботний день, традиционное время игры в регби. Вместе с отцом он садится в поезд, следующий до Ньюлендс, чтобы успеть на матч в два пятнадцать. За ним в четыре последует главный матч. После главного матча они снова сядут в поезд и поедут домой.
Он едет с отцом в Ньюлендс, потому что спорт — регби зимой, крикет летом — самое крепкое из связующих их звеньев и потому что ему словно вонзили в сердце нож, когда в первую субботу после своего возвращения в страну он увидел, как отец надевает пальто и, не сказав ни слова, отправляется в Ньюлендс, словно одинокий ребенок.
У отца нет друзей. У него тоже, но по другой причине. У него были друзья, когда он был моложе, но теперь старых друзей разбросало по миру, а он, по-видимому, утратил способность, а может, и желание заводить новых. Так что у него есть только отец, а у отца — он. Они живут вместе, а по субботам вместе развлекаются. Таков закон семьи.
Когда он вернулся, его удивило, что отец ни с кем не поддерживает отношений. Он всегда считал отца компанейским человеком. Но либо он заблуждался на этот счет, либо отец изменился. А может, это просто одна из вещей, которые происходят с мужчинами, когда они стареют: они замыкаются в себе. По субботам таких полно на трибунах в Ньюлендсе, одиноких мужчин в серых габардиновых плащах на закате дней, которые всех сторонятся, словно одиночество — постыдная болезнь.
Они с отцом сидят рядом на северной трибуне, наблюдая за первым матчем. Царит атмосфера меланхолии. Это последний сезон, когда стадион используется для клубного регби. С запоздалым приходом в страну телевидения интерес к клубному регби упал. Люди, которые проводили субботние дни в Ньюлендсе, теперь предпочитают сидеть дома и смотреть матч недели по телевизору. Из нескольких тысяч мест на северной трибуне занято не более дюжины. На железнодорожной трибуне — ни души. На южной трибуне все еще виден блок несгибаемых цветных болельщиков, которые пришли подбодрить «УСТ» и «Вилледжерз» и освистать «Стелленбос» и «Ван дер Стел». Только на большой трибуне приличное количество народу — возможно, тысяча.