Сцены из жизни Максима Грека
Шрифт:
Лихо монаха омрачилось. До сих пор он ничего определенного не знал, однако какое-то смутное опасение закрадывалось в его душу. Теперь, когда Артемий рассказал все как есть, опасение явно оправдывалось.
— И меня позовут. Верно говоришь!
— И худо, старче, более всего не то, что снова осудят невиновного, — продолжал игумен. — Хуже всего, что опять оправданы будут неправедные и грешные…
Некоторое время старцы молчали. Потом Максим топнул ногой.
— Я, Артемий, ежели за мной пошлют и позовут, не поеду!
— И я так думаю, старче. Я тоже не поеду. Однако приметь: ежели ты не поедешь, то тебя, быть может, принуждать и не станут — стар ты, и святость твоя, и муки твои всем известны, побоятся они вновь трогать тебя. А коли я не пойду по доброй воле, потащат силой. Поэтому надо мне отсюда уехать. Есть тут еще кое-что… — Артемий снова понизил голос, внимательно посмотрел Максиму прямо в глаза и добавил: — Есть еще кое-что, Максим, о чем я тебе не рассказал.
III. Тайна доминиканца
— Говоришь одно, а судят тебя за другое, — продолжал Артемий. — Не за твою веру судят тебя, а за ту, что сами тебе придумали. Вот как теперь делается, Максим. Никто не спросит, что у тебя
197
…поступайте, как чада света… — цитата из Послания к Эфесянам (V, 8).
Артемий вздохнул, перекрестился и продолжил:
— Если бы, Максим, предстояло мне принять муку от язычника, я бы не ушел. Остался бы здесь, терпел до конца, стоял в карауле, освещая светом истины — кого смогу, насколько смогу. Однако еще раз говорю тебе: судят теперь не за то, во что веруешь и что проповедуешь. Ты — христианин, а пожирают тебя христианские львы, и слово твое никому не слышно, не достигает оно слуха верующих. Подхватывают его из уст твоих, переделывают на свой лад, будто порочишь ты все, во что веруешь, а ты между тем только и делал, что обличал попирающих и порочащих веру. Как тут не лишиться рассудка, святой отец? Подумай только, даже за беседы мои с царем Иваном, за послания, что отправил тебе из скита, пытаются обвинить меня и оклеветать. А царь Иван не желает сказать всю правду, какую я говорил ему тогда. Сам же вызвал меня сюда из скита, видит, что против меня творят, однако молчит, не простирает надо мной свою царскую длань. Позволяет диким зверям растерзать меня. Хотел я повидать его, он меня не принял. Написал ему, никакого ответа. Знаю я, Сильвестр и Макарий вливают яд в душу царя. Боятся, как бы не побудил я его отобрать у монастырей села, земли и прочее достояние…
Монах не прерывал его, дал высказаться до конца. Хотя и готов был у него для Артемия бальзам утешения: «Плывем мы, Артемий, по морю убогими челнами. Налетают на нас ветры — устремляются на юг, возвращаются на север: таково их предназначение. И мечемся мы, гонимые, под их порывами. Ныне и присно, и во веки веков. Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки…» Надобно было пролить всего лишь две-три капли чудодейственного снадобья, не более, и Артемий испытал бы облегчение. Однако монах не торопился. Пусть скажет все, что накопилось: воспаленная рана прорвется, кризис минует. Вот тогда уже можно будет крепко перевязать рану. Раз и навсегда. Артемий был еще не стар, но уже и не молод. В том возрасте, когда человек, прошедший половину пути, видит отчетливо, куда бы ни посмотрел — вперед и назад, вниз и вверх, на восток и на запад, на юг и на север. Он стоит на вершине, и все концы для него столь же близки, сколь и далеки: выбирай, иди куда захочешь. Максим внимательно разглядывал Артемия: белокурый, голубоглазый, человек другого племени, чужой, неизвестный. Всего два раза довелось им встретиться — тогда, когда Артемий, проезжая через Тверь, навестил Максима в его монастыре, да вот теперь, сегодня. Однако игумен внушал Максиму теплые чувства. Сразу видать — честный, просвещенный служитель церкви, редкое счастье в этом дальнем царстве. Да, еще лишь один человек из всех прочих знакомых Максима в России доставил ему подобную духовную радость — Федор Карпов, дьяк при дворе князя Василия. Таким же представлялся теперь Максиму Артемий — одиноким парусом в морской пустыне. Бушует непогода, небо над головой затянуто черными тучами, море сходно с непроходимой чащобой. Громадные водяные колоссы вырастают, словно деревья-исполины, подхватывают пловцов, вздымают вверх, низвергают вниз, но точно ученые птички — с ветки на ветку, с дерева на дерево, — приближаются смельчаки друг к другу, и вот они рядом, плечо к плечу, душа к душе. «Прямей держи свой парус, брат Артемий, не бойся! Крепи канаты, затяни узлы. Господь — крепость жизни моей: кого мне страшиться?»
Между тем Артемий продолжал:
— Ведомо мне все, что против меня замышляют, брат Максим! Прибыл сюда со мной из скита, постриженик Порфирий, ученик мой, чистая, добродетельная душа. Позвали его к митрополиту, заперли в келье. Принуждали сказать заведомую ложь. Не сдался он. Пришел ко мне, все открыл. Келарь Адриан оговорил меня в Москве, а кроме него другие старцы — и отсюда, и от других монастырей. Не ведают, какой ущерб наносят своей же душе. Игумен Нектарий мои слова перекраивает: что-то добавляет, что-то изымает, представляет меня полным отрицателем. Заодно с ним и архимандрит из Белоозера — Симеон. Я им говорю: кто жил растленным житием, тому нет пользы, когда начнут петь по нему панихиды и обедни; через это муки ему не избыть. Так они твердят, будто я отвергаю богослужение. Обличаю я фарисеев,
198
Печорский монастырь — под Псковом, восстановлен после сожжения лифляндцами в первой четверти XVI в.
До этой минуты Максим не очень вслушивался в слова Артемия. Он больше следил за его голосом, чтобы по тону определить, когда настанет минута наложить повязку на утихшую рану. Однако последняя фраза игумена возбудила в нем интерес. Он встрепенулся, протянул руку, остановил Артемия.
— Как ты сказал, Артемий? — спросил он. — Куда, говоришь, ты пошел?
Артемий улыбнулся — улыбкой старца при воспоминании о безумствах детства.
— В крепость латинов, старче…
— Зачем?
— Чтоб повидать аббата.
— Какая крепость, какой аббат?
Артемий снова улыбнулся.
— Я говорю о Нейгаузене, [199] немецкой крепости, что стоит на границе нашего царства и земли магистра ливонского. От монастыря это недалеко, рукой подать. Сказали мне, что есть там ученый аббат, латинянин, истинный кладезь познаний. К нему-то я и пошел с книгами в руках. Вошел я в крепость, явился к самому воеводе, открыл свою цель. Однако удача от меня отвернулась, аббат из крепости уехал. «Тогда приведите ко мне кого-нибудь другого из ваших, — сказал я воеводе, — хочу беседовать с ним о великих вопросах веры. Я тут один, вас много, однако я не пророк Давид, а простой монах, вот мое оружие. Будем воевать не мечами и копьями, а священными книгами. Кто докажет на них свою правду, выйдет победителем. Ежели победите вы, останусь здесь, приму вашу веру, буду проповедовать, что вы проповедуете. Ежели вас победит слово истинного бога, то тогда вы обязуетесь принять его. Отречетесь от папы и римской ереси, станете добрыми христианами; пусть прекратятся войны и христианское кровопролитие…» Выслушал меня воевода да приказал двум воинам вывести меня из крепости вон. «Ступай, монах, к себе в монастырь, — сказал он мне. — Был бы здесь аббат, он сказал бы тебе то, что подобает. Мы же этого не ведаем. Правду свою записали мы не в книгах». — И с этими словами обнажил он передо мной свой меч. Так я и ушел.
199
Нейгаузен — крепость в Лифляндии, построенная в 1333 г. Русское название — Новгородок. Находился на границе псковских и ливонских владений.
Игумен закончил рассказ, посмотрел на озабоченного Максима, усмехнулся.
— Вот что откопал Нектарий, — добавил он после некоторого молчания. — Я сам рассказал ему об этом много лет назад, когда были мы молодыми монахами и жили в одной келье. Теперь он припомнил, слова мои исказил, утверждает, будто я пошел в латинскую крепость и восхвалял там папскую веру. И если бы, говорит, был я добрым христианином, то сам знал бы, где истина, не испытывал бы нужды, чтоб открыл мне ее аббат.
Максим встал, перекрестился. Он выглядел очень взволнованным.
— Огорчил я тебя, старче, своим рассказом, — с грустью заметил Артемий.
Максим сел, вытер больные свои глаза, ласково взглянул на Артемия.
— Не огорчил ты меня, а озаботил. И причина тому не ты, а я, грешный. Ах, Артемий, — проговорил он со вздохом, — одна история повторяет другую. Так же, как иконописец списывает с единого святого образца. Вспомни, что говорил божественный Екклесиаст: восходит солнце, и заходит солнце, и снова спешит к месту своему, где оно восходит. Все реки текут в море, но море не переполняется: к тому же месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь в море. Что было, то и будет. И что делалось, то и будет делаться. Кружится, кружится ветер на ходу своем, и возвращается ветер на круги своя… И то, что ты рассказал мне сегодня, Артемий, напомнило мне самого себя. Слушал я тебя, вглядывался в светлый твой облик и размышлял: гляди-ка, двое нас здесь, в этой келье, один — муж в расцвете лет, другой — усталый старец, пепел и ржавчина, кости, готовые сойти в могилу. Ты — русский, я — грек, чужие люди из дальних племен — разные земли, разные царства, однако один жизненный путь, одна история. Что было, свершается снова: я — тогда, ты — сейчас. Слушал я, как говорил ты о Нектарии, и вспоминал игумена Иону, называл ты Макария, на ум мне приходил Даниил, вместо царя Ивана — Василий, вместо Максима — Артемий. Я ухожу, приходишь ты, брат мой, мой конец — твое начало. Сколько людей пришло и ушло до меня, сколько придет и уйдет после тебя? Несметное множество. Сколько позади, столько же и впереди, конца нет. Так заведено. Люди, словно полевые цветы: растут, дают бутоны, распускают лепестки, минует их день — увядают, падают. Цветы умирают, поле остается. И вновь завтрашний день даст то, что было вчера. Люди приходят и уходят, остается человечество. И сколько дороги у него позади, столько и впереди. И вечно находится оно на полпути… Так вот, слушал я тебя, брат, принимал твои слова и одно за другим прикладывал к моим следам. Одного святого изображаем мы с тобой: тот же лик, облачение, краски — все одинаково. И если вначале чего-то недоставало, то теперь ты дополнил и это последними своими словами.