Счастливая
Шрифт:
Потом появилась медсестра. Я спросила, нельзя ли принять душ — в углу была душевая кабина. Женщина взглянула на закрепленную в ногах каталки табличку с диагнозом — я даже не подозревала о ее существовании. Можно только гадать, что там написали: не иначе как «ИЗНАСИЛОВАНИЕ» — по диагонали, аршинными красными буквами.
Я лежала пластом, часто дыша. Демерол сделал все возможное для расслабления мышц, но мое тело, облепленное грязью, так просто не поддавалось. На мне не было живого места. Хотелось отмыться от всего, что напоминало о нем. Залезть под душ и содрать кожу до крови.
Медсестра
Прописанный им валиум, как мне подумалось, не повредил бы и ему самому. Помню, я сказала, что не нуждаюсь в объяснениях — этот препарат был мне хорошо известен.
— Это успокоительное, — все же сообщил он.
На валиум подсела моя мать, когда я была еще совсем маленькой. Она вечно донимала нас с сестрой нотациями по поводу наркотиков. С возрастом я поняла причину такой озабоченности: напившись или обкурившись, ее дочь могла, чего доброго, отдаться любому прыщавому юнцу. Впрочем, во время этих нотаций моя строгая мать всегда виделась мне в уменьшенном, каком-то ужатом виде, будто ее колючки кто-то стянул сеткой.
Когда врач твердил, что валиум безобидный препарат, я не верила, хоть убей. Так ему и сказала, но он только фыркнул. Едва дождавшись его ухода, я выполнила задуманное — скомкала рецепт и бросила в корзину для мусора. У меня сразу отлегло от сердца. Вроде как послала подальше всех тех, кто считал, будто мою историю лучше спустить на тормозах. Уже тогда я предвидела, что получится, если меня станут щадить. Я просто исчезну с горизонта. Элис больше не будет — понимайте как хотите.
В палату зашла другая медсестра и сказала, что может прислать мне в помощь одну из моих подружек. Поскольку меня накачали обезболивающими, идти в душ одной было опасно. Я бы предпочла Мэри-Элис, да побоялась обидеть Три: соседка Мэри-Элис по комнате, она тоже входила в нашу дружную шестерку.
В ожидании ее прихода я размышляла, что скажу матери — надо же было как-то объяснить, почему меня клонит в сон. Мыслимо ли было представить — хотя врачи предупреждали, — что наутро меня будут терзать адские боли; что мои бедра и грудь, руки и шея сплошь покроются татуировкой разноцветных синяков; что по прошествии времени, когда я буду лежать дома, у себя в комнате, на шее проступят все точки нажима: в центре бабочкой сомкнутся следы больших пальцев насильника, а горло обхватит цепь круглых пятен. «Убью, сука. Не смей орать. Не смей орать. Не смей орать». При каждом повторе вместо точки — удар затылком о кирпичи, и нажим все сильнее, и воздуха поступает все меньше.
По выражению лица Три, по ее испуганному всхлипу мне бы следовало понять, что шила в мешке не утаишь. Но она мгновенно взяла себя в руки и сопроводила меня в душ. Рядом со мной ей было неловко: раньше я была такой, как она, а теперь стала другой.
Очевидно, в первые часы после изнасилования меня подстерегал неминуемый конец; единственное, что помогло мне удержаться на плаву, — это неотвязная, нарастающая тревога за мать. Боясь, как бы моя история не убила ее на месте, я больше думала о ней, чем о своей беде. Эта тревога превратилась в спасательную шлюпку, на которой я то уплывала в небытие, то возвращалась в сознание, пока меня везли в больницу, осматривали, зашивали и собирались пичкать таблетками, некогда чуть не погубившими мою мать.
Душевая кабина располагалась
— Не смотри, Элис, — сказала Три.
Но во мне проснулся интерес, прямо как в детстве, когда меня повели в археологический музей Пенсильванского университета. Там, в особом зале с приглушенным освещением, экскурсантам показывали необыкновенный экспонат под названием «Синий мальчик». Это была мумия без лица — тельце ребенка, умершего многие столетия назад. Сейчас мне открылось нечто подобное: я сама чем-то напоминала «Синего мальчика».
Из зеркала смотрело мое отражение. Я принялась ощупывать раны и ссадины. Это и впрямь была я. Разумеется, никакой душ не мог смыть следы насилия. Нечего было и думать утаить правду от мамы. У нее хватало здравого смысла раскусить любую уловку. Она работала в газете и с гордостью повторяла, что ее на мякине не проведешь.
Выложенная белым кафелем душевая кабинка оказалась тесной. Я попросила Три включить воду.
— Погорячее, — сказала я.
Стянула и отдала ей больничную рубашку.
Чтобы устоять на ногах, пришлось ухватиться одной рукой за кран, а другой — за никелированную скобу. Толком вымыться оказалось невозможно. Помню, я сказала Три, что не отказалась бы от проволочного скребка, но и он едва ли мог принести облегчение.
Три задернула занавеску, оставив меня под душем.
— Помоги, а? — попросила я.
Она отодвинула занавеску на ширину ладони.
— Говори, что делать.
— Боюсь упасть. Можешь меня намылить?
Протянув руку сквозь водяные струи, она взяла большой кусок мыла. Провела им по моей спине, не касаясь руками кожи. В ушах зазвучало: «мымра»; это слово преследовало меня еще долгие годы, когда приходилось раздеваться в чьем-то присутствии.
— Ладно, — сказала я, не решаясь поднять глаза. — Сама попробую. Клади мыло на полку.
Она так и сделала, а потом опять задернула занавеску.
Я опустилась на кафельный пол. Взяла небольшое полотенце, намылила. И стала тереть себя грубой тканью под горячей струей, да так, что кожа вскоре побагровела как свекла. Под конец накрыла этим же полотендем лицо и обеими руками стала возить вверх-вниз, невзирая на кровоточащие ссадины, пока прямоугольник белой ткани не окрасился розовым.
После горячего душа я надела то, что сумели откопать в моих пожитках Диана и Три. Про нижнее белье они не подумали — я осталась без трусов и без лифчика. Пришлось довольствоваться старыми джинсами, на которых я сама еще в школе вышила цветочки, а когда колени протерлись до дыр, поставила прикольные заплаты из длинных лоскутов узорчатой шерсти и бутылочно-зеленого вельвета. Бабушка называла их «хулиганские штаны». К ним подруги подобрали легкую блузу в красно-белую полоску. Я надела ее навыпуск, чтобы по возможности прикрыть джинсы.
Горячий душ вкупе с инъекцией демерола возымел действие: в полицейское управление меня привезли в полубессознательном состоянии. Помню только, что на третьем этаже, у служебного входа, топталась второкурсница Синди, староста нашего общежития. Я была совершенно не готова увидеть такую жизнерадостную физиономию — символ американского студенчества.
Я прибавила в весе, но джинсы все равно были мне слегка велики, поэтому в то утро я надела мамину блузу-рубашку и бежевый кардиган крупной вязки. Так и хочется сказать: полный отстой.