Сечень. Повесть об Иване Бабушкине
Шрифт:
Женщина порывисто повернулась на ненавистный голос, но перечить не стала, а от порога вдруг обратилась к старосте:
— Прежде ты им про учителя скажи!
Все притихло в избе, послышался вздох ссыльного, поднявшегося с лавки, и рывком, всполохом — звон колокольчика: это унес ноги ямщик.
— Учителя третий день под замком держат, — сказала Катерина. — Прежде кашлял, а нонешний день его и не слыхать.
— Не я сажал — становой пристав. Учитель из губернии приехал, смутили его там. — Староста не знал, как определить вину учителя. — Сюда прискакал — манифест объявил. Свободу!
— Царь объявил манифест, — сказал Петр Михайлович.
— Царь — потом, — уперся староста, — а вперед он. Царь манифест объявил, а этот, видишь,
Шли через вечернюю, в синих тенях, площадь. Староста робел, сомневался, по закону ли держит он в холодной больного учителя. Недолго бы и выпустить, учитель в тайгу не убежит и старушки матери не бросит, но и выпустить по нынешнему времени боязно, Ферапонт уверял, что теперь учителя и убить можно, никто в ответе не будет, манифест спишет. Выходит, что, заперев учителя, он сохранил ему жизнь, а накормить его не получалось — не берет ни хлеба, ни воды. Толпа в молчании обступила глухой сруб, староста загремел ключами и амбарным замком, отворил дверь. Черная тишина дохнула из сырого, могильного зева сруба.
— Ко-о-лень-ка! Сы-ынка! Живой ты?..
Староста откашлялся: страх за себя сдавил ему грудь.
— Собирайся, Николай Христофорыч, уж отлежался. Явилась твоя свобода! — сказал он прощающе и льстя ссыльным.
Ответа не было: ни стона, ни чахоточного, сиплого дыхания.
— За-а-мерз! — закричал кто-то.
Толкая друг друга, люди бросились внутрь. На деревянной скамье, прикрытый овчиной, лежал учитель. Вечерний, снегами отраженный свет обозначил его заросшее, диковатое лицо, впросинь окрасил щеки и лоб. Он медленно сел, свесил худые ноги в валенках.
— Кто вы? — спросил у ссыльных удивленно.
— Ссыльные. Бывшие ссыльные! — поправилась Маша.
— А-а-а! — протянул он апатично. — Революционеры!
Он снова растянулся на скамье, уставясь в темные доски над головой.
— Христом богом прошу! — взмолился староста. — Иди ты отсюда, Христофорыч, иди, покудова жив… Возьмите его, матушка!
Мать хлопотала над дитятком, то гладила его по волосатой щеке, то подтыкала тулуп, чтоб не дуло, не морозило, то обнимала, поверх овчины, грудь. Взгляд учителя оставался неподвижен и горд, на губах появилась сострадательная к людям улыбка.
— Иди отсюда! — Староста потянул его за валенок. — Совести у тебя нет: детишки с наукой заждались.
— Желаю от законной власти обрести свободу! — сказал учитель торжественно. — Меня запер становой пристав, ergo [2] — освободить меня может киренский прокурор!
— Били тебя, Коленька? — страхом, тоской исходила старушка, опасаясь, что ее вытолкают, навесят замок и снова она будет бродить вокруг, мучаясь, жив ли сын. — Били?
— Самую малость, матушка, — успокоил ее староста. — С толком, как ученого: головы не касались. Нешто мы дикие?!
2
Следовательно (лат.).
4
Она молодо сновала по избе, собирала на стол, будто дело шло к щедрому застолью, а не к скудной, голодной трапезе. В печи в чугунке закипела вода, приправленная чагой, в махотке варилась картошка в мундире, на противень легли ломти хлеба, которые Катерина окропила водой и сунула к огню. У ссыльных нашлась горстка голубых на изломе кусочков сахара и немного сбереженных для старика пельменей; эти лакомства отдали двум малолетним девочкам Катерины, отец их погиб в Маньчжурии. При малых детях и Катерина казалась моложе: совсем не старая солдатка, крепкая,
— Чудно как у вас, — сказала она вполголоса, чтоб ее не услышала приезжая, — муж с женой, а будто чужие.
— Мы и есть чужие.
Катерина повела глазами по избе, по гостям: не смеется ли он над ее доверчивостью?
— Он, что ли? — кивнула на Михаила.
— И он — товарищ. Мы все друг другу товарищи. Тюрьма, ссылка, общее дело.
— Теперь-то вы вольные! — сказала, словно завидуя. — Теперь вам на все четыре стороны воля.
— Теперь нас дело приневолит, Катерина Ивановна. А мы и рады. — Он разглядывал ее, будто теперь только, после девочек и безрукого Григория, после пляшущего в печи огня и потемневших венцов сруба, пришел и ее черед. — Вы старика и Машу уложите потеплее.
— Жалеешь ее? — усмехнулась Катерина.
— Чего ее жалеть? Она сильная. Эта барышня в губернатора стреляла, чудо его уберегло.
— Человека бог бережет.
— А его — черт! Простить себе промаха не может.
Катерина вывалила из противня хлеб на скобленную до костяной белизны столешницу. Он лежал перед ними темными горбушками и рваный, и обрезками, будто несколько хозяек разного достатка сообща собрались сушить сухари: у кого и пшеничная мука еще не вывелась, а кто и к ржаной примешивал толченую кору.
— Гриша мой не бездельный, он наш кормилец, не смотрите, что без рук. — Ссыльные не понимали, каким образом калека кормит сестру с дочерьми, и Катерина гордо объявила: — Он сбирает.
— Что делает? — переспросила Маша.
— Сбирает! — удивилась Катерина непонятливости ссыльной. — По избам ходит. Христарадничает…
И побежала взглядом по рукам, не дрогнут ли, не вернут ли на стол хлеб, не побрезгают ли. Маша торопливо откусила от нищенской горбушки, подняла глаза на Бабушкина и поразилась его отсутствующему взгляду. А он на миг, с ломтем в руке, увидел русого мальчика в чунях поверх онуч, в отцовском, ненужном уже мертвому, картузе, бегущего по сугробам к избе с лукошком, полным кусочков. Видел, как вбегает с хлебом в избу, бросается счастливый к полатям, где лежит больная мать.
Он коснулся хлеба губами, словно поцеловал его, и взволнованный встал из-за стола.
— Гриша у нас тверезый, не пьет.
— Не подносят, я и не пью, — отшучивался Григорий. — А мне можно: никого, без рук, не обижу.
— Обидеть и словом можно, — сказала Маша. — Тяжко.
— А ты не обижайся, — присоветовала Катерина. — Отходи сердцем, и никто с тобой не сладит. Не злобись.
— А сама! — Григорий благодушно покачал головой. — Чуть что, как сатана…
Катерина засмеялась тихо и благостно, будто обрадовалась упреку. Правда, правда, в избу к мужу пришла кроткая, добрая, хоть к ране прикладывай, потом смерть пошла вырубать семью, кашлем, горячкой задохся первенец, свекор и свекровь в прошлую голодуху ушли, мужа отняла война.