Сечень. Повесть об Иване Бабушкине
Шрифт:
— «…Повелев надлежащим властям принять меры к устранению прямых проявлений беспорядка, бесчинств и насилий в охрану людей мирных, стремящихся к спокойному выполнению лежащего на каждом долга…»
Заглядывая из-под руки Маши, Бабушкин быстро дочитал манифест и возвратился к тем строкам, где царь обещает даровать населению неприкосновенность личности, свободу совести, слова, собраний и союзов.
— «…Призываем всех верных сынов России, — дочитывала Маша, — вспомнить долг свой перед родиной, помочь прекращению неслыханной смуты и вместе с нами напречь все силы в восстановлению тишины и мира на родной земле…»
Они
— Куда-то очки запропастились. Боюсь ослепнуть от щедрот монарших.
— Золотые слова изволите говорить! — благодарно откликнулся смотритель. — Осмелюсь предложить вам чаю, господа.
— Нам бы лошадей, почтеннейший, — мягко попросил Бабушкин, хотя каждая в нем жилка играла нетерпением, неистово рвалась вперед, к неведомому. — Годы ямщицкого колокольчика не слыхали.
— Чаю! Чаю! — капризно повторил смотритель. — Отпразднуем, господа, великий миг!
Бабушкин стоял, как на распутье, среди избы, с шарфом в руках, но Петр Михайлович решительно сказал:
— Дудки, Иван Васильевич! Чаевничать будем: нынче и государь присмирел, а вы нами диктаторствовать хотите. Мы с господином Эверестовым, — он воздел глаза к темному, из старых плах, потолку, — люди старого закала, нам без чаю погибель.
Смотритель растрогался, уразумев, что перед ним люди приличные, хотя из четырех проезжих только двое — черноглазая женщина в бархатной истертой шубке и седой старик в суконной блузе распояской — подходили под этот сорт. Русоголовый усатый мужчина, скорее всего, из непочтительных разночинцев, а то и мужланов; сбросив армяк и полушубок, он сунул руки в карманы серых тесных брюк, стянутых в талии широченным охотничьим поясом. Он был бы даже приятен с лица, если бы не выражение крайнего упрямства, самонадеянного умысла во взгляде нельстивых глаз. Четвертый — в синей сатиновой косоворотке и мятом, в заплатах, пиджаке — походил на мастерового или обнищавшего мещанина. Однако бог послал Эверестову именно их, и, расщедрясь, он достал из своих запасов початую бутылку шустовского коньяка.
Разговор за столом не складывался. Бабушкин, отхлебнув чаю, поднялся и мерял станционную избу неспокойным шагом.
— Радости в вас мало, — поражался чиновник. — Экие вы скучные какие! Русские ли вы, господа, или язычники?
— Русские, русские, — благодушно басил Петр Михайлович. — Даже и кавказец наш, Михаил, христианин.
— Такое трех престольных праздников стоит! За это грех не выпить! — Он потянулся рюмкой к Бабушкину.
— Не трогайте его, — посоветовал Петр Михайлович. — На нем грехов не перечесть, пусть он и этот возьмет на душу.
Эверестов уставился на Бабушкина, смущенный мыслью, что, может, он и не политический, а из душегубцев, и нет ему дела до гражданских свобод и монаршего промысла. Наступило принужденное молчание: слышались быстрые шаги Бабушкина, прихлебывание чая из блюдца, приглушенный нерусский говор за стеной. Бабушкин вдруг вплотную приблизился к станционному смотрителю, и Эверестов тоскливо подумал, что хорошо бы сейчас не сидеть, а стоять на ногах, отступить к стене, иметь свободу для маневра, но этот, отчаянный, уже надвинулся на него.
— Послушайте, хороший, превосходный даже господин, — сказал Бабушкин. — Нам невозможно оставаться здесь ни суток, ни даже одной ночи. — Он легко взял Эверестова под сухой дрогнувший локоть, и чиновник с готовностью поднялся. — В Россию! В Россию, господин Эверестов!
Смотритель с облегчением покинул горницу, что-то негромко приказал прислуге, звякнула крюком дверь черного крыльца. Трое ссыльных, как
— Многого мы не знаем. — Старик сложил руки ладонь к ладони и держал их близко к губам. — И все-таки, все-таки это победа! Ложь, двоедушие — и победа. Не верю я, чтобы он, трусливый и подлый, за здорово живешь подарил… Нет, не подарил… — Он искал точного слова. — Посулил все это России — гражданские свободы, думские законы, неприкосновенность личности. — Большими пальцами обеих рук он ткнул себя в грудь: — Неприкосновенность личности! Но слова, ненавистные ему слова, они вырваны у него из глотки революцией. Почему вы молчите, Бабушкин? — спросил он вдруг строго.
— Слушаю. Только страх мог заставить его подписать такое. А трусливые люди, опомнившись, мстят.
Все примолкли: обострился слух, ему будто открылись уже звуки дороги, говор сибирских улусов, вокзальный гомон, крик паровозов на магистрали, по которой они понесутся, полетят в Россию, туда, где революция принудила деспота встать на колени…
2
Конечно, постепенно, часто встречаясь с интеллигентами, теряешь то особое чувство к интеллигенту, как к особенному человеку, а одинаково чувствуешь потерю, как близкого товарища-рабочего, так и товарища-интеллигента, но это уже получается спустя продолжительное время знакомства с интеллигенцией, когда острое чувство, получаемое при первой встрече, притупляется, низводясь на обыкновенное искреннее чувство.
«Воспоминания Ивана Васильевича Бабушкина»
Наружно все оставалось таким же, как два года назад, когда партия ссыльных задержалась в Якутске по пути в Верхоянск: редкие подворья, нестройные улицы, площадь, куда могли бы сойтись все якуты, сколько их было в огромном краю, развалины деревянной крепостицы, гостиный двор, сложенное из кирпича присутствие, городская дума с залом заседаний, церкви — распластанное, дремотное поселение. В часы, когда закрывалось присутствие или кончались уроки в реальном и епархиальном училищах, в женской гимназии, — темные фигуры, кутаясь поплотнее, перебегали под ветром широкие улицы. Не часто проносились запряженные оленями нарты и уж совсем редко — сани с бубенцами или тройки, они были наперечет — губернаторский выезд и лошади богатейших купцов и золотопромышленников.
Тогда Якутск торопился сбыть политических с рук, разбросать их по гиблому краю. Несколько давних ссыльных, отбыв срок, осели в Якутске, — два года назад встреча с бывшим политическим, Олениным, нагнала на Бабушкина тоску. Это был человек благородной внешности, с фанатическим выражением глаз, причастный к коммерции — в необходимой для пропитания должности при складских магазинах, — уверовавший в то, что поскольку край беден рабочими, а крестьянство вокруг темно и религиозно, то и спасение общества по необходимости должно произойти от приказчиков, чиновного люда и мелких, угнетаемых торговцев…
А теперь над Якутском блекло-голубое северное небо, второй день держится полное безветрие, дымы над кровлями лениво ползут вверх, и в спокойной выси их размывает небесная голубизна. Легкий морозец ласков, люди бродят кучками — в шубах нараспашку, в наброшенных тулупах и дошках, в упавших на плечи платках. Бедный чиновный люд, городские обыватели, вездесущие реалисты, гимназистки в высоких шнурованных ботинках, учителя, торговцы, приказчики, опьяненные внезапной вольницей отроки из якутской духовной семинарии, их пастыри, солдатки и солдатские вдовы — многие сотни людей высыпали на улицы, сходились к главной площади и к залу думских заседаний.