Сечень. Повесть об Иване Бабушкине
Шрифт:
Веки дрогнули, отворилась узкая щель, и, словно бы в отдалении или во сне, он увидел огрубевшее на верхоянском ветру чужое лицо, высокий лоб, русые, нависающие над углами рта усы, нелюбезный взгляд серых глаз.
— А-а! Ива-ан… — начал он, будто припоминая. — Бабушкин.
Михаил развязал концы башлыка, снял его с лобастой черной головы.
— Бабушкин… — повторил Андрей. — Мне привиделось, что я уже в чистилище… Финита ля комедиа!
Старик оперся о плечо Маши, наклонился к Андрею:
— Не падайте духом, голубчик, крепитесь!
— Добрый… бесполезный человек… — тихо выдохнул больной.
Ему не возразили.
— Смерть последнего народовольца, чем не сюжет для картины!.. Соблазните господина Репина… может, снизойдет? — Бабушкин отодвинулся в полумрак, Андрей потерял его из виду. — Что, брат Бабушкин, не нравится? Потерпите — вам жить долго… мафусаилов век. — Бабушкин не отзывался. — Какой парадокс… мечтать уничтожить царя… застрелить помазанника… и подохнуть в смраде… под рукой шамана… — Глаза странно закатились вверх, будто они и там, в изголовье, искали Бабушкина. — Ничего я на земле не оставил, ни детей… ни женщины… Была великая вера… где она! — Блуждающие глаза заметили наконец Машу. — Прости, Маша, перед тобой я виноват…
— Что вы, Андрей! — Она самоотреченно схватила его руку, прижала к пылающему лицу.
— Учитель не должен… не смеет так уходить. Прости!
Он умер после полуночи. Пришла ясность, трезвая, окрашенная, по обыкновению, иронией, он ушел, не юродствуя, просто, как жил. Лежал, укрытый холстиной, в настывшей юрте, за пологом спали хозяева, уснули Михаил и старик, а Маша маялась, и Бабушкин не хотел оставить ее одну. Потрескивал светильник; за слоями войлока, за снежным валом вокруг юрты лютовала пурга, тревожным было и дыхание спящих и вой почуявших мертвого собак.
— Я вам поесть не собрала, — повинилась Маша.
— Надо передохнуть. Все остальное — завтра.
— Вы верите в завтра? — Маша страдальчески сжала губы, подняла голову, длинная, исхудавшая шея обозначилась резко и женственно. — Какой смысл в наших страданиях, если все кончается так ужасно и нелепо!
— О каких вы страданиях?
Он спросил строго, даже грубо, и Маша сердито повела плечами, отчужденно стянула отвороты пальто, держа руки внутри так, что их не видно было Бабушкину.
— Что, мороз? — допытывался он. — Жизнь впроголодь? Да? Самодурство исправника? Это наши страдания?
— Как же это еще назвать!
— Как угодно! Ну, скажем, неудобства жизни. У нас миллионы умирают от голода, мужика секут на миру, секут становые и исправники, жизнь без просвета, без права пожаловаться, — зачем же мне считать подлую ссылку особым страданием! Ведь мы — с умыслом, Марья Николаевна, а гибнут миллионы безвинных… — Он спохватился, что говорит громко, в двух шагах лежал умерший, спали товарищи. — Если бы вы хоть год пожили в рабочей казарме, — сказал он тише, — в смрадном клоповнике на две, на три семьи…
— Я все это знаю…
— Умом! А если своей шкурой? Если плевки в тебя, и вши, и нечисть всякая — по тебе! Если гибнут дети…
— Неужели же мы не страдаем?!
— Наше страдание неизмеримо! — ответил он угрюмо. Маша терпеливо ждала. — Жить за тысячи верст от России, быть бессильным действовать — вот мука! Какое еще страдание сравнится
Маша поднялась и заставила себя смотреть на проступающее под холстиной тело.
— Знаю, вы ничего не прощаете, но мне ближе его вера: в бомбу верую! — прошептала она. — А народ, если его не встряхнуть, если кому-то не пробить для него брешей в стене, он тысячу лет проспит.
Поднялся и Бабушкин. Приблизился к ней, заговорил с раздражавшей ее рассудительностью:
— Когда-то — я еще был тогда зеленым юнцом — один народоволец передал мне план взрыва Зимнего. И я старался убедить себя, что план хороший, дельный, хотя для него требовалось прежде фантастическое изобретение, что-то вроде вечного двигателя. А нравилось — заманчиво! И я в смущении духа поспешил к товарищу, седому и умному. Он только усмехнулся на это, сказал, что если кто хочет убить царя, то надо пойти на Невский, нанять комнату или номер в гостинице и застрелить его, когда он поедет мимо. Люди воробьев убивают, неужели трудно убить царя?
— Они отняли у вас молодость! — Машу бесила его скучная насмешка. — Дочь убили, а вы не хотите мстить!
— Хочу. Только не бомба, не глупая дуэль с царем.
— Чего же вы хотите?
— Отчаянной драки и не в одиночку.
Маша отодвинулась к стене юрты, сказала устало:
— Слова, слова, Бабушкин, а жизнь так и пройдет. И шаман «под занавес». Или дьячок.
В Усть-Алдане они пересели на нарты с оленьими упряжками и по Ленскому тракту спешили в Кангаласы, где, по слухам, можно было получить ямских лошадей. Двигались налегке, здесь чаще попадались селенья и можно было сократить дорожный припас. Земля загорбатилась, лежала в обе стороны всхолмленная, чаще дарила лиственничные и еловые рощи, дым очагов. Сытые олени шли споро, а небо все ниже нависало над землей, набрякало и обрушивалось на тракт, на скованную льдом Лену яростным, слепящим снегом.
В ночь смерти Андрея Бабушкин и Мария Николаевна многого не успели сказать друг другу, но и того, что было высказано, достало для отчуждения. Весь следующий день он молчал, молчал и тогда, когда несуразный гроб опускали в продолбленную с трудом могилу, — а ведь все сделалось его руками. Он встал затемно, вскрыл, никого не спросясь, станционную избу и из длинной столешницы и скамей сколотил тяжелый гроб. Вместе с хозяином юрты натаскал дров из поленницы у покинутого еще с лета станка, вдвоем они приволокли и саженное бревно, жгли костер на краю занесенного снегом кладбища, оттаивая мерзлую землю. Он один орудовал лопатой, взглядом прогоняя от могилы якутов и Михаила, уходил в суглинок по колени, по пояс, с бесстрастным, закрытым, ничего не говорящим лицом.
Маша подолгу, оцепенело смотрела на Бабушкина, и признательность мешалась в ней с раздражением, со мстительной мыслью, что он выбивается из сил ради одного: поскорее разделаться, услышать, как мерзлые комья застучат о доски, насыпать непредвиденную могилу на краю якутского селения — и забыть, забыть о ней, помчаться дальше. А когда мужчины опустили гроб, она взглянула на Бабушкина с горестным вызовом и поразилась его несомненной скорби. «Кого же он хоронит? — метнулась повинная мысль. — Неужели Андрея? Или кого-то другого, тех, с кем ему привелось уже проститься навеки?..»