Седая нить
Шрифт:
– Как мы с тобой?
– Да.
– И космос?
– Конечно.
– И слово?
– Разумеется.
– Что «в начале…»?
– Помнишь?
– Помню.
– Да, «было слово».
– И пространство?
– Думаю, тоже.
– Ну а мысль?
– Я уверен в этом.
– Ну а память?
– И память.
– Так… Всё, выходит, материально.
– Вся вселенная.
– Ну а дух?
– Дух – таинственная материя.
– Но – материя, а не символ, не какой-то условный знак?
– Полагаю, что это так.
– Хоть и странно мне, этому
– Время – это сама материя.
– Есть у времени – имя?
– Есть.
– Но какое?
– У каждого времени, так я думаю, есть своё имя.
– Чтоб не путать его с другими?
– Если хочешь, можно и так.
– Да, всё это – отнюдь не пустяк.
– Нет случайного в мире.
– Нет?
– Есть лишь связь всеобщая. Свет.
– Свет? Согласен.
– И путь.
– Ну да!
– И на этом пути – звезда.
Круг хождения нашего раннего скоро должен был там замкнуться, где, на воздух с похмелья выбравшись, мы с Сергеем его начинали, то есть в доме, в моей квартире.
Он уже виднелся вдали, впереди, светлел за деревьями, дом, в котором нам предстояло как-нибудь, как выйдет, как сложится, как получится, – что гадать? – может быть, в безбрежной хандре, из которой так трудно вырваться, может быть, в надеждах подспудных, в ожиданье чего-то нового, небывалого, вроде сказки, пусть наивно, в наше-то время, о таком вот чуде мечтать, ну а может быть, с Божьей помощью, – уж во всяком случае, честно глядя правде в глаза, с достоинством, как пристало поэту с писателем, и, конечно же, с мужеством должным, без которого просто нельзя нам двоим ни жить, ни дышать, – словом, вновь уповая на что-то, что могло бы спасти нас вдруг, появившись из ниоткуда и каким-то загадочным образом, скоротать наконец-то весь назревающий нынешний день.
Довлатов, сморщив лоб, взглянул на меня из-под густых, расходящихся от переносицы двумя извилистыми дугами, бровей своими тёмными, с расширенными, влажно чернеющими зрачками и красноватыми, после бессонной ночи с питьём и беседами, белками, как-то слишком отдельно и независимо от всей массивной его фигуры существующими глазами и горестно, глухо вздохнул:
– Господи! Хоть бы что-нибудь произошло!..
– Вот прямо сейчас и произойдёт! – отозвался я тут же, мгновенно, и сам удивился тому, что сказал.
И тотчас же впереди, на фоне коричневатых, сбитых в дружную стайку, стоящих прямо, уверенно, тех, что моложе по возрасту, и серых, даже седых, морщинистых, более редких, стоящих поодиночке, с вызовом и упорством, тех, что значительно старше, словно прочерченных кем-то прямо по влажному воздуху, резко, размашисто, броско, точно, как на офорте, окрестных древесных стволов, разглядел я что-то знакомое.
Вернее, кого-то знакомого.
Этот некто у нас на глазах, как будто в калейдоскопе, из всяких слишком разрозненных кусочков, клочков и намёков на что-то необъяснимое собрался в единое целое – и стал совершенно реальным художником Толей Зверевым.
Был одет он в новёхонький плащ – заграничный, само собою. Он советских вещей не носил. Плащ был щедро измазан красками. На груди, подобно значку, специально им нарисованный, красовался его знаменитый вензель – подпись его – АЗ.
Был обут он в новые туфли – заграничные, это понятно. И штаны были тоже новые, заграничные. Только всё это было – с редкостным, право, искусством по внезапному превращению всей одежды его роскошной то ли в тряпки для вытирания всех его вдохновенных кистей с мастихином, когда-то подаренным потрясённым его работами, намалёванными мгновенно на глазах у собравшейся публики, мексиканцем Давидом Сикейросом, то просто, возможно, в палитру, то ли в живопись небывалую, – измазюкано до невозможности, сюрреальности, гиперреальности и абсурдности, пёстрыми красками – и являло собою нечто удивительное, чему объяснения и названия легионы искусствоведов, сколько позже о нём ни писали, так, представьте, и не нашли.
Зверев нам не бросался навстречу. Не хватало ещё – бросаться. Для объятий – руки распахивать. Лобызаться. Ещё чего!
Не в его это было правилах. Не в его это было привычках. А привычка – вторая натура. Это все должны понимать.
Он стоял впереди – и ждал. Ждал – и всё тут. Спокойно и просто. Как в романсе цыганском, известном всем решительно. Молча ждал.
Ничего, мол, пусть подойдут. Как обычно. Куда они денутся? Если надо – проявят рвение. Захотят – проявят и прыть.
Сами пусть подойдут. Не развалятся. Молодые. Вполне здоровые. Он-то – в возрасте. Сорок лет! Виды видывал. Тёрт и бит.
Мы, конечно же, подошли. Сами. Вместе. Охотнейшим образом. С удовольствием. С интересом. Сразу – взяли и подошли.
Я сказал ему:
– Здравствуй, Толя!
Зверев буркнул:
– Володя, привет!
Я сказал ему:
– Ты откуда?
Он откликнулся:
– От верблюда!
Я сказал ему:
– Ты давно здесь?
Он сказал:
– Семнадцать секунд!
Я сказал:
– Познакомься, Толя. Это друг мой, Сергей Довлатов.
И Довлатов, глядя на Зверева, осторожно сказал:
– Сергей.
Зверев, цепко взглянув на Довлатова, отступил вначале на шаг, а потом попёр на него, грудью с ярким АЗ вперёд, обошёл его, точно столб или дерево, встал вплотную перед ним – и вдруг рассмеялся простодушно:
– Ну и здоровый!
Присмотрелся к нему. Подумал.
Улыбнулся. Сверкнул глазами.
Протянул ему руку. Помедлил.
И сказал со значением:
– Зверев!
Сделал паузу. И добавил:
– Анатолий.
И вновь дополнил:
– Тимофеевич.
И уточнил, словно ставя подпись:
– Художник.
Довлатов, оторопев, стоял и смотрел на Зверева.
Потом наконец произнёс:
– Вы – Зверев? Тот самый?
И Толя сказал, как отрезал:
– Тот самый.
Довлатов сказал:
– Вы гений!
И Зверев ответил:
– Я знаю.
Довлатов сказал:
– Ну и встреча!
И Зверев ответил: